Болезни Военный билет Призыв

Пугачев в повести А.С. Пушкина «Капитанская дочка» и очерке М.И. Цветаевой. 

Есть магические слова, магические вне смысла, одним уже звучанием своим — физически-магические — слова, которые, до того как сказали — уже значат, слова — самознаки и самосмыслы, не нуждающиеся в разуме, а только в слухе, слова звериного, детского, сновиденного языка.

Возможно, что они в жизни у каждого — свои.

Таким словом в моей жизни было и осталось — Вожатый.

Если бы меня, семилетнюю, среди седьмого сна, спросили:

“Как называется та вещь, где Савельич, и поручик Гринев, и царица Екатерина Вторая?” — я бы сразу ответила: “Вожатый”. И сейчас вся “Капитанская дочка” для меня есть — то и называется — так.

Странно, что я в детстве, да и в жизни, такая несообразительная, недогадливая, которую так легко можно было обмануть, здесь сразу догадалась, как только среди мутного кручения метели что-то зачернелось — сразу насторожилась, зная, зная, зная, что не “пень иль волк”, а то самое.

И когда незнакомый предмет стал к нам подвигаться и через две минуты стал человеком — я уже знала, что это не “добрый человек”, как назвал его ямщик, а лихой человек, страх-человек, тот человек.

Незнакомый предмет был — весьма знакомый предмет.

Вожатого я ждала всю жизнь, всю свою огромную семилетнюю жизнь.

Это было то, что ждет нас на каждом повороте дороги и коридора, из-за каждого куста леса и каждого угла улицы — чудо — в которое ребенок и поэт попадают как домой, то единственное домой, нам данное и за которое мы отдаем — все родные дома!

И когда знаемый из всех русских и нерусских сказок и самой Marchen unseres Lebens und Wesens [Сказки нашей жизни и бытия (нем.).] незнакомый предмет вдобавок еще оказался Вожатым, дело было сделано: душа была взята: отдана.

О, я сразу в Вожатого влюбилась, с той минуты сна, когда самозваный отец, то есть чернобородый мужик, оказавшийся на постели вместо Гриневского отца, поглядел на меня веселыми глазами. И когда мужик, выхватив топор, стал махать им вправо и влево, я знала, что я, то есть Гринев, уцелеем, и если боялась, то именно как во сне, услаждаясь безнаказанностью страха, возможностью весь страх, безнаказанно, до самого дна, пройти. (Так во сне нарочно замедляешь шаг, дразня убийцу, зная, что в последнюю секунду — полетишь.) И когда страшный мужик ласково стал меня кликать, говоря: “Не бойсь! Подойди под мое благословение!” — я уже под этим благословением — стояла, изо всех своих немалых детских сил под него Гринева — толкала: “Да иди же, иди, иди! Люби! Люби!” — и готова была горько плакать, что Гринев не понимает (Гринев вообще не из понимающих) — что мужик его любит, всех рубит, а его любит, как если бы волк вдруг стал сам давать тебе лапу, а ты бы этой лапы — не принял.

А Вожатого — поговорки! Круглая, как горох, самотканая окольная речь наливного яблочка по серебряному блюдечку — только покрупнее! Поговорки, в которых я ничего не понимала и понять не пыталась, кроме того, что он говорит — о другом:

самом важном. Это была первая в моей жизни иносказательная речь (и последняя, мне сужденная!) — о том самом — другими словами, этими словами — о другом, та речь, о которой я, двадцать лет спустя:

Поэт — издалека заводит речь.
Поэта — далеко заводит речь…

как далеко завела — Вожатого.

Нужно сказать, что даже при втором, третьем, сотом чтении, когда я уже наизусть знала все, что будет — и как все будет, я неизменно непрерывно разрывалась от страха, что вдруг Гринев — Вожатому — вместо чая водки не даст, заячьего тулупа не даст, послушает дурака Савельича, а не себя, не меня. И, боже, какое облегчение, когда тулуп наконец вот уже который раз треснул на Вожатовых плечах!

(Есть книги настолько живые, но все боишься, что, пока не читал, она уже изменилась, как река — сменилась, пока жил — тоже жила, как река — шла и ушла. Никто дважды не вступал в ту же реку. А вступал ли кто дважды в ту же книгу?)

…Потом, как известно, Вожатый пропадает — так подземная река уходит под землю. А с ним пропадал и мой интерес. Читала я честно, ни строки не пропуская, но глазами читала, на мысленный глаз прикидывая, сколько мне еще осталось печатных верст пройти — без Вожатого (как — в том же детстве, на больших —прогулках — без воды) — в совершенно для меня ненужном обществе коменданта, Василисы Егоровны, Швабрина и не только не нужном, а презренном — Марьи Ивановны, той самой дуры Маши, которая падает в обморок, когда палят из пушки, и о которой только и слышишь, что она “чрезвычайно бледна”.

Странно, что даже дуэль меня не мирила с отсутствием Вожатого, что даже любовное объяснение Гринева с Машей ни на секунду не затмевало во мне черной бороды и черных глаз. В их любви я не участвовала, вся моя любовь была — к тому, и весь их роман сводился к моему негодованию: “Как может Гринев любить Марью Ивановну, а Марья Ивановна — Гринева, когда есть — Пугачев?”

И суровое письмо отца Гринева, запрещающее сыну жениться, не только меня не огорчило, но радовало: “Вот теперь уедет от нее и опять по дороге встретит — Вожатого и уж никогда с ним не расстанется и (хотя я знала продолжение и конец) умрет с ним на лобном месте. А Маша выйдет за Швабрина — и так ей и надо”.

В моей “Капитанской дочке” не было капитанской дочки, до того не было, что и сейчас я произношу это название механически, как бы в одно слово, без всякого капитана и без всякой дочки. Говорю: “Капитанская дочка”, а думаю: “Пугачев”.

Вся “Капитанская дочка” для меня сводилась и сводится к очным встречам Гринева с Пугачевым: в метель с Вожатым (потом пропадающим) — во все с мужиком — с Самозванцем на крыльце комендантского дома — но тут — остановка:

“Меня снова привели к самозванцу и поставили перед ним на колени. Пугачев протянул мне жилистую свою руку”.

Подсказывала ли я и тут (как в том страшном сне) Гриневу поцеловать Пугачеву руку?

К чести своей скажу — нет. Ибо Пугачев, я это понимала, в ту минуту был — власть, нет, больше — насилие, нет, больше — жизнь и смерть, и так поцеловать руку я при всей своей любви не смогла бы. Из-за всей своей любви. Именно любовь к нему приказывала мне ему в его силе и славе и зверстве руки не целовать — оставить поцелуй для другой площади. Кроме того: раз все вокруг шепчут: “Целуй руку! Целуй руку!” — ясно, что я руки целовать не должна. Я такому круговому шепоту отродясь не должна. Я такому круговому шепоту отродясь цену знала. Так что и Иван Кузьмич, и Иван Игнатьевич, и все мы, не присягнувшие и некоторые повисшие, оказались — правы.

Но — негодовала ли я на Пугачева, ненавидела ли я его за их казни? Нет. Нет, потому что он должен был их казнить — потому что он был волк и вор. Нет, потому что он их казнил, а Гринева, не поцеловавшего руки, помиловал, а помиловал — за заячий тулуп. То есть — долг платежом красен. Благодарность. Благодарность злодея. (Что Пугачев — злодей, я не сомневалась ни секунды и знала уже, когда он был еще только незнакомый черный предмет.) Об этом, а не ином, сказано в Евангелии: в небе будет больше радости об одном раскаявшемся грешнике, нежели о десяти несогрешивших праведниках. Одно из самых соблазнительных, самых роковых для добра слов из Христовых уст.

Но есть еще одно. Пришедши к Пугачеву непосредственно из сказок Гримма, Полевого, Перро, я, как всякий ребенок, к зверствам — привыкла. Разве дети ненавидят Людоеда за то, что хотел отсечь мальчикам головы? Змея-Горыныча? Бабу-Ягу с ее живым тыном из мертвых голов? Все это — чистая стихия страха, без которой сказка не сказка и услада не услада. Для ребенка, в сказке, должно быть зло. Таким необходимым сказочным злом и являются в детстве (и в не-детстве) злодейства Пугачева.

Ненавидит ребенок только измену, предательство, нарушенное обещание, разбитый договор. Ибо ребенок, как никто, верен слову и верит в слово. Обещал, а не сделал, целовал, а предал. За что же мне было ненавидеть моего Вожатого? Пугачев никому не обещал быть хорошим, наоборот — не обещав, обратное обещав, хорошим — оказался. Это была моя первая встреча со злом, и оно оказалось — добром. После этого оно у меня всегда было на подозрении добра.

Вожатый во мне рифмовал с жар. Пугачев — с черт и еще с чумаками, про которых я одновременно читала в сказках Полевого. Чумаки оказались бесами, их червонцы — горящими угольями, прожегшими свитку и, кажется, сжегшими и хату. Но зато у другого мужика, хорошего, в чугуне вместо кострового жару оказались червонцы. Все это — костровый жар, червонцы, кумач, чумак — сливалось в одно грозное слово: Пугач, в одно томное видение: Вожатый.

Но прежде чем перейти к последующим встречам Гринева с Пугачевым, — я в Пугачеве на крыльце комендантского дома с первого чтения Вожатого — узнала. Как мог не узнать его Гринев? И если действительно не узнал, как мне было не отнестись к нему с высокомерием? Как можно было — после того сна — те черные веселые глаза — забыть?

“Необыкновенная картина мне представилась: за столом, накрытым скатертью и уставленным штофами и стаканами, Пугачев и человек десять казацких старшин сидели, в шапках и цветных рубашках, разгоряченные вином, с красными рожами и блистающими глазами. Между ними не было ни Швабрина, ни нашего урядника, новобранных изменников”.

Значит — были только свои, и в круг своих позвал Пугачев Гринева, своим его почувствовал. Желание заполучить в свои ряды? Расчет? Нет. Перебежчиков у него и так много было, и были среди них и поценнее ничем не замечательного дворянского сына Гринева. Значит — что? Влечение сердца. Черный, полюбивший беленького. Волк, — нет ли такой сказки? — полюбивший ягненка. Этот полюбил ягненка — несъеденного, может быть, и за то, что его не съел, как мы, злодеи и не-злодеи, часто привязываемся за наше собственное добро к человеку. Благодарность за заячий тулуп уже была исчерпана — дарованием жизни. Это приглашение за стол уже было чистое влечение сердца, любовь во всей ее чистоте. Пугачев Гринева в свои ряды звал, потому что тот ему пу сердцу пришелся, чтобы ввек не расставаться, чтобы (“фельдмаршалом тебя поставлю”) еще раз одарить: сначала — жизнь, потом — власть. И нетерпеливая, нестерпимая прямота его вопросов Гриневу, и мрачное ожидание Гриневского ответа (Пугачев мрачно молчал) вызваны не сомнением в содержании этого ответа, а именно его несомненностью: безнадежностью. Пугачев знал, что Гринев, под страхом смерти не поцеловавший ему руки, ему служить — не может. Знал еще, что если бы мог, он, Пугачев, его, Гринева, так бы не любил. Что именно за эту невозможность его так и любит. Здесь во всей полноте звучит бессмертное анненское слово: “Но люблю я одно — невозможно”. (Мало у Пугачева было добрых молодцев, парней — ничуть не хуже Гринева. Нет, ему нужен был именно этот — чужой. Мечтанный. Невозможный. Не-можный.) Вся эта сцена — только последняя проверка — для последней очистки души — от надежды.

Будем внимательны к самому концу этого бессмертного диалога:

“ — Послужи мне верой и правдой, и я тебя пожалую и в фельдмаршалы и в Потемкины (князья). Как ты думаешь?

— Нет, — отвечал я с твердостью. — Я природный дворянин; я присягал государыне императрице: тебе служить не могу. Коли ты в самом деле желаешь мне добра — так отпусти меня в Оренбург”.

Значит — Гринев поверил. В полное бескорыстие Пугачева, в чистоту его сердечного влечения.

“ — А коли отпущу, — сказал он, — так обещаешься ли, по крайней мере, против меня не служить?”

Этот вопрос — его последняя ставка, последний сдаваемый им фронт (сдал — всй).

“ — Как могу тебе в этом обещаться? — отвечал я. — Сам знаешь, не моя воля: велят идти против тебя — пойду, делать нечего…”

Что в этом ответе? Долг. Неволя, а не воля.

Эта сцена — поединок великодуший, соревнование в величии.

Очная ставка, внутри Пугачева, самовластья с собственным влечением сердца.

Очная ставка, внутри Гринева, влечения человеческого с долгом воинским.

Очная ставка Долга — и Бунта, Присяги — и Разбоя, и — гениальный контраст: в Пугачеве, разбойнике, одолевает человек, в Гриневе, ребенке, одолевает воин.

Пугачев съел обиду, пересилив все, Гринева понял, и не только на волю, но изнутри своей волчьей любви — отпустил:

“ — Ступай себе на все четыре стороны и делай, что хочешь”.

(Читай: что должен.)

Но — все уже отдав, последним оборотом любви:

“ — Завтра приходи со мной проститься”.

Так любящие:

— В последний раз!

Все бессмертные диалоги Достоевского я отдам за простодушный незнаменитый гимназический хрестоматический диалог Пугачева с Гриневым, весь (как весь Пугачев и весь Пушкин), идущий под эпиграфом:

Есть упоение в бою
И бездны мрачной на краю…

В “Пире во время чумы” Пушкин нам это — сказал, в “Капитанской дочке” Пушкин нам это — сделал.

Гринев Пугачеву нужен ни для чего: для души. Так цыгане любят белых детей. Так русский царь любил арапа Ибрагима. Так Николай I не полюбил Пушкина.

Есть в этом диалоге жутко-автобиографический элемент:

Пугачев — Гриневу:

— А коли отпущу, так обещаешься ли ты, по крайней мере, против меня не служить?

— Как могу тебе в этом обещаться?

Николай I — Пушкину:

— На Сенатской площади, Ваше Величество!

Та же интонация страстной и опасной правды: хождение бездны на краю. В ответах Гринева мы непрерывно слышим эту интонацию, если не всегда в кабинете монарха звучавшую, то всегда звучавшую — внутри Пушкина и уже, во всяком случае, — на полях его тетрадей.

Только Гриневу было тяжелее сказать и сделать: от Пугачева — отказаться. Гринев Пугачеву был благодарен — и было за что. Пугачевым Гринев с первой встречи очарован — и было чем. Ответ Гринева — долг: отказ от любимого.

Пушкин Николаю ничем не был обязан, и Пушкин в Николае ничем не был очарован: не было — чем. Ответ Пушкина Николаю — чистейший восторг: отместка нелюбимому.

И, продолжая параллель:

Самозванец — врага — за правду — отпустил.

Самодержец — поэта — за правду — приковал.

Пугачев Гриневу с первой минуты благодетель. Ибо если Пугачев в благодарность за заячий тулуп дарует ему жизнь и отпускает на волю, то сам-то Гриневский тулуп — благодарность Пугачеву за то, что на дорогу вывел. Пугачев первый сделал Гриневу добро.

Вся встреча Гринева с Пугачевым между этими двумя жестами: сначала на дорогу вывел, а потом и на все четыре стороны отпустил.

— Вожатый!

Но помимо благодарности Гринева — Пугачеву, помимо пугачевской благодарности и благородства, Пугачев к Гриневу одержим отцовской любовью: любовью к невозможному для него сыну: верному долгу и роду — “беленькому”. (Недаром, недаром тот первый вещий сон Гринева о подменном отце, сон, разом дающий и пугачевскую мечту об отцовстве всея России, и пугачевскую мечту о Гриневе — сыне.)

Любовь Пугачева к Гриневу — отблеск далекой любви Саула к Давиду, тоже при наличии кровного сына, любовь к сыну по избранию, сыну — души моей… Ибо после дарования жизни уже дары: простые, несчетные дары любви. Пугачев на дары Гриневу ненасытен: и фельдмаршалом тебя поставлю, и в Потемкины (князья) произведу, и посаженым отцом сяду, и овчинный тулуп со своего плеча взамен того заячьего, — и коня — и потерянную тем урядником полтину в дорогу дарит, и в дорожную кибитку с собой сажает, и даже дядьке Савельичу позволяет сесть на облучок (за что, скажем в скобках, тот желает ему сто лет здравствовать и обещает век за него Бога молить…) — и Марью Ивановну из темницы выручает, простив Гриневу его невинный любовный обман… Но здесь — остановка.

Когда уличенный во лжи Гринев признается, что Марья Ивановна не племянница попа, а дочь убитого Пугачевым коменданта: “Ты мне этого не сказал, — заметил Пугачев, у коего лицо омрачилось”. Почему (омрачилось)? Да не потому, конечно, что Марья Ивановна дочь того, а не племянница другого, а потому, что Гринев ему солгал, себя, в его глазах, ложью уронил, и — главное, может быть — ему, Пугачеву, не доверился. Но и это сходит — как сходило все, и что не сошло бы! — и Пугачев просится к Гриневу в посаженые отцы. И — возобновляем перечень даров — рука дающего да не скудеет: просится к Гриневу в посаженые отцы, и выдает ему пропуск во все заставы и крепости, ему подвластные, и, простившись с ним на людях, еще раз высовывается к нему из кибитки: “Прощай, ваше благородие!” И — последний дар любви на последней странице повести —

“Из семейных преданий известно, что он присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу”.

Больше ему подарить Гриневу было — нечего.

Что это все? Как все это называется? Любовь. Но, слава Богу, на этот раз любовь была не к недостойному. Ибо и дворянский сын Гринев Пугачева — любил. Любил — сначала дворянской благодарностью, чувством не менее сильным в дворянине, чем дворянская честь. Любил сначала благодаря, а потом уже вопреки:

всей обратностью своего рождения, воспитания, среды, судьбы, дороги, планиды, сути. С первой минуты сна, когда страшный мужик, нарубив полную избу тел, ласково стал его кликать:

“Не бойсь, подойди под мое благословение”, — сквозь все злодейства и самочинства, сквозь всё и несмотря на всё — любил.

Между Пугачевым и Гриневым — любовный заговор. Пугачев, на людях, постоянно Гриневу подмигивает: ты, мол, знаешь. И я, мол, знаю. Мы оба знаем. Что? В мире вещественном бедное слово: тулуп, в мире существенном — другое бедное слово: любовь.

Вот его, Гринева, собственные, Пугачеву, слова на прощание:

“Слушай, — продолжал я, видя его доброе расположение. — Как тебя назвать, не знаю, да и знать не хочу… Но Бог видит, что жизнию моей рад бы заплатить тебе за то, что ты для меня сделал. Ты мой благодетель. Доверши как начал: отпусти меня с бедной сиротою, куда нам Бог путь укажет. А мы, где бы ты ни был и что бы с тобой ни случилось, каждый день будем Бога молить о спасении грешной твоей души…”

Это — еще, пока, благодарность.

Но вот другое, Гринева, высказывание:

“Не могу изъяснить то, что я чувствовал, расставаясь с этим ужасным человеком, извергом, злодеем для всех, кроме одного меня. Зачем не сказать истины? В эту минуту — сильное сочувствие влекло меня к нему. Я пламенно желал вырвать его из среды злодеев, которыми он предводительствовал, и спасти ему голову, пока еще было время. Швабрин и народ, толпящийся около нас, помешали мне высказать все, чем исполнено было мое сердце”.

Благодарность? Нет. Так благодарность — не жжет.

И — третье:

“Но между тем странное чувство отравляло мою радость: мысль о злодее, обрызганном кровию стольких невинных жертв, и о казни, его ожидающей, тревожила меня поневоле: “Емеля! Емеля! — думал я с досадою. — Зачем не наткнулся ты на штык или не подвернулся на картечь? Лучшего ничего не мог бы ты придумать”.

И слова Гринева о капитанской дочке Маше: “Чудные обстоятельства соединили нас неразрывно, ничто не может нас разлучить” — куда более относятся к Пугачеву, отца этой капитанской дочки, на его, Гринева, глазах, вздернувшему на виселицу.

Но не только те чудные обстоятельства, не только благодарность, не только влечение к своему обратному — все это еще не дает и не создает любви.

Есть одно слово, которое Пушкин за всю повесть ни разу не назвал и которое одно объясняет — все.

Пушкин Пугачевым зачарован. Ибо, конечно, Пушкин, а не Гринев за тем застольным пиром был охвачен “пиитическим ужасом”.

Да и пиитом-то Пушкин Гринева, вопреки всякой вероятности, сделал, чтобы теснее отождествить себя с ним. Не забудем: Гринев-то и в Оренбург попал за то и потому, что до семнадцатого годочку только и делал, что голубей гонял. Не забудем еще, что в доме его отца кроме “Придворного календаря” никаких книг не было. Пушкин, правда, упоминает, что Гринев стал брать у Швабрина французские книги, но от чтения французских книг до писания собственных русских стихов — далеко. Малый, которого мы видим в начале повести, n’a pas la tкte а зa [Ему не до этого (фр.).].

С явлением на сцену Пугачева на наших глазах совершается превращение Гринева в Пушкина: вытеснение образа дворянского недоросля образом самого Пушкина. Митрофан на наших глазах превращается в Пушкина. Но помимо разницы сущности не забудем возраст Гринева: разве может так судить и действовать шестнадцатилетний, впервые ступивший из дому и еще вчера лизавший пенки рядовой дворянский недоросль? Так (как шестнадцатилетний Гринев в этой повести) навряд ли бы мог судить и действовать шестнадцатилетний Пушкин. Ибо есть вещь, которая и гению не дается отродясь (и, может быть, гению — меньше всего) — опыт. Шестнадцатилетний Гринев судит и действует, как тридцатишестилетний Пушкин. Дав вначале тип, Пушкин в молниеносной постепенности дает нам личность, исключение, себя.

Можно без всякого преувеличения сказать: Пушкин начал с Митрофана и кончил — собою. Он так занят Пугачевым и собой, что даже забывает post factum постарить Гринева, и получается, что Гринев на два года моложе своей Маши, которой — восемнадцать лет! Между Гриневым — дома и Гриневым — на военном совете — три месяца времени, а на самом деле, по крайней мере, десять лет роста. Объяснить этот рост появлением в жизни Гринева этой самой Маши — наивность: любовь мужей обращает в детей, но никак уж не детей в мужей. Пушкинскому Гриневу еще до полного физического роста четыре года расти и вырастать из своих мундиров! Пушкин забыл, что Гринев — ребенок. Пушкин вообще забыл Гринева, помня только одно: Пугачева и свою к нему любовь.

Есть этому преображению Гринева в Пушкина любопытное подтверждение. В первом французском переводе “Капитанской дочки” к фразе старика Гринева: “Не казнь страшна; пращур мой умер на лобном месте, отстаивая то, что почитал святынею совести”, — переводчиком Луи Виардо сделана пометка: “Un aоeul de Pouchkine fut condamnй а mort par Pierre Le Grand” [Предок Пушкина был приговорен к смерти Петром Великим (фр.).].

И, поняв, что Гринев — Пушкин: как Пушкину было не зачароваться Пугачевым, ему, сказавшему и возгласившему:

Есть упоение в бою
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы!

Есть явление, все эти явления дающее разом. Оно называется — мятеж, в котором насчитаем еще и метель, и ледоход, и землетрясение, и пожар, и столько еще, не перечисленного Пушкиным! и заключенное им в двоекратном:

Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.

Этого счастья Пушкину не было дано. Декабрьский бунт бледнеет перед заревом Пугачева. Сенатская площадь — порядок и во имя порядка, тогда как Пушкин говорит о гибели ради гибели и ее блаженстве.

Встреча Гринева с Пугачевым — в метель, за столом, под виселицей, на лобном месте — мечтанная встреча самого Пушкина с Самозванцем.

Только — вопрос: устоял ли бы Пушкин, тем дворянским сыном будучи, как устоял дворянский сын Гринев, Пушкиным будучи, перед чарой Пугачева? Не сорвалось ли бы с его уст:

“Да, Государь. Твой, Государь”. Ибо за дворянским сыном Гриневым — сплошной стеной — дворянские отцы Гринева, за Пушкиным — та бездна, которой всякий поэт — на краю.

Пушкину на долю досталось три монарха: на младенчество — безумный Павел, на юность — двоеверный Александр, Пушкину на зрелый возраст достался царь — капрал. Пушкин всем отвращением от Николая I был отброшен к Пугачеву. “Капитанская дочка” — Николаю месть и даже отместка: самой природы поэта. Из всей истории писать именно историю Пугачевского бунта. Николай I не оценил иронии… судьбы.

Вернемся — к чаре.

От Пугачева на Пушкина — следовательно и на Гринева — следовательно на меня — шла могучая чара, словно перекликающаяся с бессмертным словом его бессмертной поэмы: “Могучей страстью очарован…”

Полюбить того, кто на твоих глазах убил отца, а затем и мать твоей любимой, оставляя ее круглой сиротой и этим предоставляя первому встречному, такого любить — никакая благодарность не заставит. А чара — и не то заставит, заставит и полюбить того, кто на твоих глазах зарубил самое любимую девушку. Чара, как древле богинин облак любимца от глаз врагов, скроет от тебя все злодейство врага, все его вражество, оставляя только одно: твою к нему любовь.

В “Капитанской дочке” Пушкин под чару Пугачева подпал и до последней строки из-под нее не вышел.

Чара дана уже в первой встрече, до первой встречи, когда мы еще не знаем, что на дороге чернеется: “пень иль волк”. Чара дана и пронесена сквозь все встречи, — с Вожатым, с Самозванцем на крыльце, с Самозванцем пирующим, — с Пугачевым, сказывающим сказку — с Пугачевым карающим — с Пугачевым прощающим — с Пугачевым — в последний раз — кивающим с первого взгляда до последнего, с плахи, кивка — Гринев из-под чары не вышел, Пушкин из-под чары не вышел.

И главное (она дана) в его магической внешности, в которую сразу влюбился Пушкин.

Чара — в его черных глазах и черной бороде, чара в его усмешке, чара — в его опасной ласковости, чара — в его напускной важности…

— и умилительная деталь:

Пушкин Пугачева часто дает… немножко смешным: например, Пугачев, не умеющий разобрать писаной руки.

“Пугачев принял бумагу и долго рассматривал с видом значительным. “Что ты так мудрено пишешь? — сказал он наконец. — Наши светлые очи ничего не могут тут разобрать. Где мой обер-секретарь?” — смешным, но не смехотворным (так Диккенс в начале повести своего мистера Пиквика) — умилительным, детски-смешным: ребенком, читающим письмо вверх ногами. У Пушкина Пугачев получается какой-то зверский ребенок, в себе — неповинный, во зле — неповинный. Сравнить пушкинское отношение к низкому злодею Швабрину: ни одной человеческой слабости, ни одного смягчающего обстоятельства. Весь злодей из одного — черного — куска, вроде Жавера Виктора Гюго (кроме последнего жеста последнего). Швабрин — злодей по пушкинскому замыслу, пушкинское настоящее обратное, его истый враг, то есть его низкий враг. Пугачев же — злодей по пушкинской любви, враг по пушкинской любви, его вопреки всему и всем, совсем не враг, его не-враг, его друг, чуть ли не страсть.

Здесь ясна вся разница для поэта между врагом внешним и врагом внутренним. Швабрин — олицетворенная низость, — его внутренний враг, Пугачев — его враг исторический, фактический, его внешний враг, его вовсе не враг, его друг, которого по долгу службы нужно убить, но нельзя не любить.

Как аттический солдат,
В своего врага влюбленный…

Сказано о солдате, но этого далекого солдата (Ахилла) создал — поэт.

Но есть еще одно, кроме чары, физической чары над Пушкиным — Пугачева: страсть всякого поэта к мятежу, к мятежу, олицетворенному одним. К мятежу одной головы с двумя глазами. К одноглавому, двуглазому мятежу. К одному против всех — и без всех. К преступившему.

Нет страсти к преступившему — не поэт. (Что эта страсть к преступившему при революционном строе оборачивается у поэта контр-революцией — естественно, раз сами мятежники оборачиваются — властью.)

В Пугачеве, как нигде, прорвалась у Пушкина эта страсть, и смешно было Николаю I ждать от такого историографа — добра.

Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья…

Это неизъяснимое наслажденье смертное, бессмертное, африканское, боярское, человеческое, божественное, бедное, уже обреченное сердце Пушкина обрело за год до того, как перестало биться, в мечтанной встрече Гринева с Пугачевым. На самозванце Емельяне Пушкин отвел душу от самодержца-Николая, не сумевшего его ни обнять, ни отпустить.

Страстный верноподданный, каким бы мог быть Пушкин, живой пищи не нашел, и пришлось ему, по сказке того же Пугачева, клевать мертвечину (“Нет, я не льстец, когда царю…”), но — по той же сказке Пугачева — орлом будучи — мертвечина ему не пришлась, и пришлось ему — отказавшись от рецепта ворона — год спустя “Капитанской дочки” и пугачевской сказки — напоить российский снег своей кровью.

Соубийцу мы знаем.

Пушкину я обязана своей страстью к мятежникам — как бы они ни назывались и ни одевались. Ко всякому предприятию — лишь бы было обречено.

Но и другим я обязана Пушкину — может быть, против его желания. После “Капитанской дочки” я уже никогда не смогла полюбить Екатерину II. Больше скажу: я ее невзлюбила.

Контраст между чернотой Пугачева и ее белизной, его живостью и ее важностью, его веселой добротой и ее — снисходительной, его мужичеством и ее дамством не мог не отвратить от нее детского сердца, едино-любивого и уже приверженного “злодею”.

Ни доброта ее, ни простота, ни полнота — ничто, ничто не помогло, мне (в ту секунду Машей будучи) даже противно было сидеть с ней рядом на скамейке.

На огневом фоне Пугачева — пожаров, грабежей, метелей, кибиток, пиров — эта, в чепце и душегрейке, на скамейке, между всяких мостиков и листиков, представлялась мне огромной белой рыбой, белорыбицей. И даже несоленой. (Основная черта Екатерины — удивительная пресность. Ни одного большого, ни одного своего слова после нее не осталось, кроме удачной надписи на памятнике Фальконета, то есть — подписи. — Только фразы. Французских писем и посредственных комедий. Екатерина II — человек — образец среднего человека.)

Сравним Пугачева и Екатерину въяве:

“ — Выходи, красная девица, дарую тебе волю. Я государь”. (Пугачев, выводящий Марью Ивановну из темницы.)

Насколько царственнее в своем жесте мужик, именующий себя государем, чем государыня, выдающая себя за приживалку.

И какая иная ласковость! Пугачев в темницу входит — как солнце. Ласковость же Екатерины уже тогда казалась мне сладостью, слащавостью, медовостью, и этот еще более ласковый голос был просто льстив: фальшив. Я в ней узнала и возненавидела даму-патронессу.

И как только она в книге начиналась, мне становилось сосуще-скучно, меня от ее белизны, полноты и доброты физически мутило, как от холодных котлет или теплого судака под белым соусом, которого знаю, что съем, но — как? Книга для меня распадалась на две пары, на два брака: Пугачев и Гринев, Екатерина и Марья Ивановна. И лучше бы так женились!

Любит ли Пушкин в “Капитанской дочке” Екатерину? Не знаю. Он к ней почтителен. Он знал, что все это: белизна, доброта, полнота — вещи почтенные. Вот и почтил.

Но любви — чары в образе Екатерины — нет. Вся любовь Пушкина ушла на Пугачева (Машу любит Гринев, а не Пушкин) — на Екатерину осталась только казенная почтительность.

Екатерина нужна, чтобы все “хорошо кончилось”.

Но для меня и тогда и теперь вещь, вся, кончается — кивком Пугачева с плахи. Дальше уже — дела Гриневские.

Мое дело — вечно смотреть на чернеющий в метели предмет.

Есть у Блока магическое слово: тайный жар. Слово, при первом чтении ожегшее меня узнаванием: себя до семи лет, всего до семи лет (дальше — не в счет, ибо жарче не стало). Слово-ключ к моей душе — и всей лирике:

Ты проклянешь в мученьях невозможных
Всю жизнь за то, что некого любить.
Но есть ответ в моих стихах тревожных:
Их тайный жар тебе поможет жить.

Поможет жить. Нет! и есть — жить. Тайный жар и есть — жить.

И вот теперь, жизнь спустя, могу сказать: все, в чем был этот тайный жар, я любила, и ничего, в чем не было этого тайного жара, я не полюбила. (Тайный жар был и у капитана Скотта, последним, именно тайным жаром гревшего свои полярные дневники.)

Весь Пугачев — этот тайный жар. Этого тайного жара в контр-фигуре Пугачева — Екатерине — не было. Была — теплота.

Я сказала: контр-фигура. Любопытно, что все, решительно все фигуры “Капитанской дочки” — каждая в своем направлении —

Контр-фигуры Пугачева: добрый разбойник Пугачев — низкий злодей Швабрин; Пугачев, восставший на Царицу — комендант, за эту царицу умирающий; дикий волк Пугачев — преданный пес Савельич; огневой Пугачев и белорыбий немецкий генерал, — вплоть до физического контраста физически-очаровывающего нас Пугачева и его страшной оравы (рваные ноздри Хлопуши). Пугачев и Екатерина, наконец. И еще любопытнее, что пугачевская контр-фигура покрывает, подавляет, затмевает — всё. Всех обращает в фигурантов.

Рассмотрим всех персонажей “Капитанской дочки”. Отец и мать — как им быть полагается (батюшка, матушка…), слуга Савельич — как ему быть полагается, игрок Зурин, мелкий завистник и доносчик Швабрин, заводной немецкий генерал, — комендант Миронов, тип почти комический, если бы не пришлось ему на наших глазах с честью умереть… Маша — пустое место всякой первой любви, Екатерина — пустое место всякой авторской не-любви…

Ни одной крупной фигуры Пушкин Пугачеву не противопоставил (а мог бы: поручика Державина, чуть не погибшего от пугачевского дротика; Суворова, целую ночь стерегущего пленного Пугачева). В лучшем случае, другие — хорошие люди. Но когда — кого в литературе спасали “хорошесть” и кто когда противостоял чаре силы и силе чары? (Себе в опровержение: однажды спасла и вознесла: отца Савелия, в “Соборянах”. Себе же — в подтверждение: но это больше чем литература и больше чем хорошесть, и есть сила бульшая чары — святость.)

В “Капитанской дочке” единственное действующее лицо — Пугачев. Вся вещь оживает при звоне его колокольчика. Мы все глядим во все глаза и слушаем во все уши: ну, что-то будет? И что бы ни было: есть Пугачев — мы есьмы.

Пушкинский Пугачев, помимо дани поэта — чаре, поэта — врагу, еще дань эпохе: Романтизму. У Гёте — Гёц, у Шиллера — Карл Моор, у Пушкина — Пугачев. Да, да, эта самая классическая, кристальная и, как вы ее еще называете, проза — чистейший романтизм, кристалл романтизма. Только те своих героев искали и находили либо в дебрях прошлого, этим бесконечно себе задачу облегчая и отдаленностью времен лишая их последнего правдоподобия, либо (Лермонтов, Байрон) — в недрах лирического хаоса, — либо в себе, либо в нигде, Пушкин же своего героя взял вне себя, и из предшествующего ему поколения (Пугачев по возрасту Пушкину — отец), этим бесконечно себе задачу затрудняя. Но зато: и Карл Моор, и Гёц, и Лара, и Мцыри, и собственный пушкинский Алеко — идеи, в лучшем случае — видения, Пугачев — живой человек. Живой мужик. И этот живой мужик — самый неодолимый из всех романтических героев. Сравнимый только с другим реалистическим героем, праотцом всех романтических: Дон-Кихотом.

Покой повествования и словесная сдержанность целый век продержали взрослого читателя в обмане; потому и семилетним детям давали, что думали — классическое. А классическое оказалось — магическим, и дети поняли, только дети одни и поняли, ибо нет ребенка, в Вожатого не влюбленного.

В “классиков” не влюбляются.

Ко всей “Капитанской дочке” ретроспективный эпиграф:

…Странные есть мужики…

Вот он с дорожной котомкой,
Путь оглашает лесной
Песнью протяжной, негромкой,
И озорной, озорной…

…В славную нашу столицу
Входит — господь упаси! —
Обворожает царицу
Необозримой Руси…

Пугачев царицы необозримой Руси не обворожил, а на нее в другую и — славнейшую нашу столицу — пошел, в столицу не вошел, — и столицы разные, и царицы разные — но мужик все тот же. И чара та же… И так же поддался сто лет спустя этой чаре — поэт.

Все встречи Гринева с Пугачевым — ряд живых картин, нам в живое мясо и души вожженных. Ряд живых картин, освещенных не магнием, а молнией. Не магнием, а магией. О, до чего эта классическая книга — магическая. До чего — гипнотическая (ибо весь Пугачев нам, вопреки нашему разуму и совести, Пушкиным — внушен: не хотим — а видим, не хотим — а любим) — до чего сонная, сновиденная. Все встречи Гринева с Пугачевым — из все той же области его сна о губящем и любящем мужике. Сон — продленный и осуществленный. Оттого, может быть, мы так Пугачеву и предаемся, что это — сон, которому нельзя противиться, сон, то есть мы в полной неволе и на полной свободе сна. Комендант, Василиса Егоровна, Швабрин, Екатерина — все это белый день, и мы, читая, пребываем в здравом рассудке и твердой памяти. Но только на сцену Пугачев — кончено: черная ночь.

Ни героическому коменданту, ни его любящей Василисе Егоровне, ни Гриневскому роману, никому и ничему в нас Пугачева не одолеть. Пушкин на нас Пугачева… навел, как наводят сон, горячку, чару…

На этом слове разбор Пугачева “Капитанской дочки” — кончим.

Ибо есть другой Пугачев — Пугачев “Истории Пугачевского бунта”. Пугачев “Капитанской дочки” и Пугачев “Истории Пугачевского бунта”.

Казалось бы одно — раз одной рукой писаны. Нет, не одной. Пугачева “Капитанской дочки” писал поэт. Пугачева “Истории Пугачевского бунта” — прозаик. Поэтому и не получился один Пугачев.

Как Пугачевым “Капитанской дочки” нельзя не зачароваться — так от Пугачева “Пугачевского бунта” нельзя не отвратиться.

Первый — сплошная благодарность и благородство, на фоне собственных зверств постоянная и непременная победа добра. Весь Пугачев “Капитанской дочки” взят и дан в исключительном для Пугачева случае — добра, в исключительном — любви. Всех-де казню, а тебя милую. Причем это ты, по свойству человеческой природы и гениальности авторского внушения, непременно сам читатель. (Всех казнил, а меня помиловал, обобрал, а меня пожаловал и т. д.) Пугачев нам — в лице Гринева — все простил. Поэтому мы ему — все прощаем.

Что у нас остается от “Капитанской дочки”? Его — пощада. Казни, грабежи, пожары? Точно Пугачев и черным-то дан только для того, чтобы лучше, чище дать его — белым.

Предположим — да так оно со всеми нами и было, что читатель “Капитанскую дочку” прочел — первой. Что он ждет от “Истории Пугачевского бунта”? Такого же Пугачева, еще такого же Пугачева, то есть его доброты, широты, пощады, буйств — и своей любви.

А вот что он с первых страниц повествования и пугачевщины — получает:

“…Между тем за крепостью уже ставили виселицу, перед ней сидел Пугачев, принимая присягу жителей и гарнизона. К нему привели Харлова (коменданта крепости. — A. Ц.), обезумленного от ран и истекающего кровью. Глаз, вышибенный копьем, висел у него на щеке. Пугачев велел его казнить”.

(Велел казнить и Миронова, но у того глаз не висел на щеке. Тошнотворность деталей.)

День спустя Пугачев взял очередную крепость Татищеву с комендантом Елагиным.

“С Елагина, человека тучного, содрали кожу: злодеи вынули из него сало и мазали им свои раны”.

(В “Капитанской дочке” ни с кого кожу не сдирали и ничьим салом своих ран не мазали. Ибо Пушкин знал, что читателя от такого мазанья — на его героя — стошнило бы.) Дальше, в строку:

“Жену его изрубили. Дочь их, накануне овдовевшая Харлова, приведена была к победителю, распоряжавшемуся казнию ее родителей. Пугачев поражен был ее красотой и взял несчастную к себе в наложницы, пощадив для нее ее семилетнего брата”.

Пощада — малая и поступок — чисто злодейский, да и злодейство — житейское: завожделев — помиловал, на свою потребу помиловал. И мгновенный рипост: “Наш Пугачев так бы не поступил, наш Пугачев, влюбившись, отпустил бы на все четыре стороны — руки не коснувшись”.

…Именно не полюбив, а завожделев, ибо вдову майора Веловского, которую не завожделел, тут же велел удавить.

Но есть этому эпизоду с Харловой (по отцу Елагиной) продолжение — и окончание.

Несколько страниц — не знаю, недель или месяцев — спустя происходит следующее:

“Молодая Харлова имела несчастье привязать к себе Самозванца. Он держал ее в своем лагере под Оренбургом. Она одна имела право во всякое время входить в его кибитку; по ее просьбе прислал он в Озерную приказ — похоронить тела им повешенных при взятии крепости. Она встревожила подозрения ревнивых злодеев, и Пугачев, уступив их требованию, предал им свою наложницу. Харлова и семилетний брат ее были расстреляны. Раненые, они сползлись друг с другом и обнялись. Тела их, брошенные в кусты, долго оставались в том же положении”.

Все чары в сторону. Мазать свои раны чужим салом, расстреливать семилетнего ребенка, который, истекая кровью, ползет к сестре, — художественное произведение такого не терпит, оно такое извергает. Пушкин, художеством своим, был обречен на другого Пугачева.

Таков Пугачев в любви. Об этой Харловой Пушкин, пиша “Капитанскую дочку”, помнил, ибо (письмо Марьи Ивановны Гриневу): “Он (Швабрин) обходится со мною очень жестоко и грозится, коли не одумаюсь и не соглашусь, то привезет меня в лагерь к злодею и с Вами-де то же будет, что с Лизаветой Харловой…”

И непосредственно, строка в строку, до эпизода с Харловой:

“Пугачев в начале своего бунта взял к себе в писаря сержанта Кармицкого, простив его под самой виселицей. Кармицкий сделался вскоре его любимцем. Яицкие казаки при взятии Татищевой удавили его и бросили с камнем на шее в воду. Пугачев о нем осведомился. Он пошел, отвечали ему, к своей матушке вниз по Яику. Пугачев, молча, махнул рукой”.

Таков Пугачев в дружбе: в человеческой любви.

Судьба этого Кармицкого — потенциальная судьба самого Гринева: вот что с Гриневым бы произошло, если бы он встретился с Пугачевым не на страницах “Капитанской дочки”, а на страницах “Истории Пугачевского бунта” [Есть в “Истории Пугачевского бунта” и Гринев, но там он подполковник и с Пугачевым не встречается (примеч. М. Цветаевой).].

— Позвольте, что-то знакомое: товарищам — любимую… — А!

А вокруг уж слышен ропот:
— Нас на бабу променял!
Всю ночь с бабой провожжался,
Сам наутро бабой стал.

…Мощным взмахом подымает
Он красавицу-княжну…

Стенька Разин! тот, о котором и которого поет с нашего голоса вся Европа, тот, которым мы, как водою и бедою, залили всю Европу, да и не одну Европу, а и Африку и Америку — ибо нет на земном шаре места, где бы его сейчас не пели или завтра бы не смогли запеть.

Но: Пугачев и Разин — какая разница!

Над Разиным товарищи — смеются, Разина бабой — дразнят, задевая его мужскую атаманову гордость. Пугачеву товарищи — грозят, задевая в нем простой страх за жизнь. И какие разные жертвы! (Вся разница между поступком и проступком.)

Мощным взмахом подымает
Он красавицу-княжну…

Разин сам бросает любимую в Волгу, в дар реке — как самое любимое, подняв, значит — обняв; Пугачев свою любимую дает убить своей сволочи, чужими руками убивает: отводит руки. И дает замучить не только ее, но и ее невинного брата, к которому, не сомневаюсь, уже привык, которого уже немножко — усыновил.

В разинском случае — беда, в пугачёвском — низость. В разинском случае — слабость воина перед мнением, выливающаяся в удаль, в пугачёвском — низкое цепляние за жизнь.

К Разину у нас — за его персияночку — жалость, к Пугачеву — за Харлову — содрогание и презрение. Нам в эту минуту жаль, что его четвертовали уже мертвым.

И — народ лучший судия — о Разине с его персияночкой поют, о Пугачеве с его Харловой — молчат.

Годность или негодность вещи для песни, может быть, единственное непогрешимое мерило ее уровня.

Но есть у Пугачева, кажется, еще подлейший поступок. Он велит тайно удавить одного из своих верных сообщников, Дмитрия Лысова, с которым за несколько дней до того в пьяном виде повздорил и который ударил его копьем. “Их помирили товарищи, и Пугачев пил еще с Лысовым за несколько часов до его смерти”.

С Харловой — спал — и дал ее расстрелять, с Лысовым — пил — и велел его удавить. Пугачев здесь встает худшим из своих разбойников, хуже разбойника. И только так можно ответить на его гневный возглас, когда предавший его казак хотел скрутить ему назад руки: “Разве я разбойник?”

Иногда его явление из низости злодейства возвышается до диаболического:

“Пугачев бежал по берегу Волги. Тут он встретил астронома Ловица и спросил, что это за человек. Услыша, что Ловиц наблюдает течение светил небесных, он велел его повесить — поближе к звездам”.

И — последнее. “Перед судом он оказал неожиданную слабость духа. Принуждены были постепенно приготовить его к услышанию смертного приговора — “crainte cu’il ne mourыt de peur surle champ” [Боясь, чтобы он внезапно не умер от страха (фр.).], — поясняет Екатерина в письме к Вольтеру. Но так как это письмо Екатерины — единственный пушкинский источник, а Екатерина в низости казнимого ею мятежника явно была заинтересована — оставим это сведение под сомнением: может — струсил, может — нет. Но что достоверно можно сказать — это что не поражал своей предсмертной храбростью. На храбреца трусости не наврешь. Даже Екатерина — в письме к Вольтеру.

Но есть еще одна деталь этой казни — тяжелая. Пугачев, будучи раскольником, никогда не ходил в церковь, а в минуту казни — по свидетельству всего народа — глядя на соборы, часто крестился.

Не вынес духовного одиночества, отдал свою старую веру.

После любимой и друга отдал и веру.

Будем справедливы: я все-таки выбирала (особенно и выбирать не пришлось) обратные, контрастные места с Пугачевым “Капитанской дочки”. Пугачеву “Истории Пугачевского бунта” Пушкин оставил — многое. Оставил его иносказательную речь, оставил неожиданные повороты нрава: например, наведенную на жителей пушку оборачивает и разряжает ее — в степь. Физическую смелость оставил:

“Пугачев ехал впереди своего войска. — Берегись, государь, — сказал ему старый казак, — неравно из пушки убьют. — Старый ты человек, — отвечал самозванец. — Разве пушки льются на царей?”

Любовь к нему простого народа — оставил:

“Солдаты кормили его из своих рук и говорили детям, которые теснились около его клетки: помните, дети, что вы видели Пугачева. Старые люди еще рассказывают о его смелых ответах на вопросы проезжающих господ. Во всю дорогу он был весел и спокоен”.

И, как ни странно, и человечность оставил: академик Рычков, отец убитого Пугачевым симбирского коменданта, говоря о своем сыне, не мог удержаться от слез. Пугачев, глядя на него, сам заплакал.

Но все то же цепляние за жизнь оставил. Ибо в ответе Пугачева на вопрос Рычкова, как он мог отважиться на такие великие злодеяния: “Виноват перед Богом и Государыней и буду стараться заслужить все мои вины”, — бессмысленная, заведомо безнадежная надежда на помилование, все то же пугачевское цепляние за жизнь.

Пугачев из “Истории Пугачевского бунта” встает зверем, а не героем. Но даже и не природным зверем встает, ибо почти все его зверства — страх за жизнь, — а попустителем зверств, слабым до преступности человеком. (Ведь даже убийство Лысова — не месть за поднятую на него руку, а страх вторичного и уже смертного удара.)

И, чтобы окончательно кончить о нем: покончить с ним в наших сердцах, — одна безобразная сцена, вдвойне безобразная, со всей полнотой подлости в лице обоих персонажей:

Граф Панин, к которому привели пленного Пугачева, за дерзкий — прибауточный — провидческий ответ Пугачева: “Я вороненок, а ворон-то еще летает”, — ударяет Пугачева по лицу в кровь и вырывает у него клок бороды. (NB! Русское “лежачего не бьют”.)

Что же делает Пугачев? Встает на колени и просит о помиловании.

Низкими истинами Пушкин был завален. Он все отмел, все забыл, прочистил от них голову как сквозняком, ничего не оставил, кроме черных глаз и зарева. “Историю Пугачевского бунта” он писал для других, “Капитанскую дочку” — для себя.

Пушкинский Пугачев есть поэтическая вольность, как сам поэт есть поэтическая вольность, на поэте отыгрывающаяся от навязчивых образов и навязанных образцов.

Но что же Пушкина заставило, только что Пугачева отписавши, к Пугачеву вернуться взять в герои именно Пугачева, опять Пугачева, того Пугачева, о котором он все знал?

Именно что не все, ибо единственное знание поэта о предмете поэту дается через поэзию, очистительную работу поэзии.

Пушкин своего Пугачева написал — чтобы узнать. Дознаться. Пушкин своего Пугачева написал — чтобы забыть.

Простых же ответа — два: во-первых, он с ним, каков бы он ни был, за долгие месяцы работы — сжился. Сжился, но не разделался. (Есть об этом его, по написании, свидетельство.)

Во-вторых, он, поставив последнюю точку, почуял: не то. Не тот Пугачев. То, да не то. А попробуем — то. Это было “по-вашему”, давай-ка теперь — по-нашему.

Подсознательное желание Пугачева, историей разоблаченного, поэзией реабилитировать, вернуть его на тот помост, с которого историей, пушкинской же рукою, снят. С нижеморского уровня исторической низости вернуть Пугачева на высокий помост предания.

Пушкин поступил как народ: он правду — исправил, он правду о злодее — забыл, ту часть правды, несовместимую с любовью: малость.

И, всю правду о нем сохранив, изъяв из всей правды только пугачевскую малость, дал нам другого Пугачева, своего Пугачева, народного Пугачева, которого мы можем любить: не можем не любить.

Какой же Пугачев — настоящий? Тот, что из страха отдал на растерзание любимую женщину и невинного младенца, на потопление — любимого друга, на удавление — вернейшего соратника и сам, в ответ на кровавый удар по лицу, встал на колени?

Или тот, что дважды, трижды, семижды простил Гринева и, узнав в толпе, в последний раз ему кивнул?

Что мы первое видим, когда говорим Пугачев? Глаза и зарево. И — оба без низости. Ибо и глаза, и зарево — явление природы, “есть упоение в бою”, а может быть, и сама Чума, но — стихия, не знающая страха.

Что мы первое и последнее чувствуем, когда говорим Пугачев? Его величие. Свою к нему любовь.

Так, силой поэзии, Пушкин самого малодушного из героев сделал образцом великодушия.

В “Капитанской дочке” Пушкин — историграф побит Пушкиным — поэтом, и последнее слово о Пугачеве в нас навсегда за поэтом.

Пушкин нам Пугачева “Пугачевского бунта” — показал, Пугачева “Капитанской дочки” — внушил. И сколько бы мы ни изучали и ни перечитывали “Историю Пугачевского бунта”, как только в метельной мгле “Капитанской дочки” чернеется незнакомый предмет — мы все забываем, весь наш дурной опыт с Пугачевым и с историей, совершенно как в любви — весь наш дурной опыт с любовью.

Ибо чара — старше опыта. Ибо сказка — старше были. И в жизни земного шара старше, и в жизни человека — старше. Ибо Пугачева мы знали уже и в Мужик-сам-с-Перст, и в Верлиоке, и в людоеде из Мальчика-с-Пальчика, рубящем головы собственным дочерям, и в разбойнике, от которого Аленушка прячется за кадушку с маслом, во всех людоедах и разбойниках всех сказок, в сказке крови, нашей древней памяти.

Пушкинский Пугачев (“Капитанской дочки”) есть собирательный разбойник, людоед, чумак, бес, “добрый молодец”, серый волк всех сказок… и снов, но разбойник, людоед, серый волк — кого-то полюбивший, всех загубивший, одного — полюбивший, и этот один, в лице Гринева — мы.

И если мы уже зачарованы Пугачевым из-за того, что он — Пугачев, то есть живой страх, то есть смертный страх, наш детский сонный смертный страх, то как же нам не зачароваться им вдвойне и вполне, когда этот страшный — еще и добрый, этот изверг — еще и любит.

В Пугачеве Пушкин дал самое страшное очарование: зла, на минуту ставшего добром, всю свою самосилу (зла) перекинувшего на добро. Пушкин в своем Пугачеве дал нам неразрешимую загадку: злодеяния — и чистого сердца. Пушкин в Пугачеве дал нам доброго разбойника. И как же нам ему не поддаться, раз мы уже поддались — просто разбойнику?

Дав нам такого Пугачева, чему же поддался сам Пушкин? Высшему, что есть: поэту в себе. Непогрешимому чутью поэта на — пусть не бывшее, но могшее бы быть. Долженствовавшее бы быть. (“По сему, что поэт есть творитель…”)

И сильна же вещь — поэзия, раз все знание всего николаевского архива, саморучное, самоочное знание и изыскание не смогли не только убить, но пригасить в поэте его яснозрения.

Больше скажу: чем больше Пушкин Пугачева знал, тем тверже знал — другое, чем яснее видел, тем яснее видел — другое.

Можно сказать, что “Капитанская дочка” в нем писалась одновременно с “Историей Пугачевского бунта”, с ним со-писалась, из каждой строки последнего вырастая, каждую перерастая, писалась над страницей, над ней — надстраивалась, сама, свободно и законно, как живое опровержение, здесь рукой поэта творящееся: неправде фактов — самописалась.

“Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман”.

Если Пушкин о Наполеоне, своем и всей мировой лирики боге, отвечая досужему резонеру, разубеждавшему его в том, что Наполеон в Яффе прикасался к чумным, если Пушкин о Наполеоне мог сказать:

Тьмы низких истин нам дороже
Нас возвышающий обман,

Но дело для нас в данном случае не в Пугачеве, а в Пушкине, иных материалов, кроме дворянских (пристрастных), не знавшем и этим дворянским — поверившем. Как Пушкин, по имеющимся данным, Пугачева видел. И сличаю я только пушкинского Пугачева — с пушкинским.

Если же, паче чаяния, Пугачев на самом деле встает мечтанным мужичьим царем, великодушным, справедливым, смелым — что ж, значит, Пушкин еще раз прав и один только и прав. Значит, прав был — унижающим показаниям в глубине своего существа не поверив. Только очами им поверив, не душой.

Как ни обернись — прав:

Был Пугачев низкий и малодушный злодей — Пушкин прав, давая его высоким и бесстрашным, ибо тьмы низких истин нам дороже…

Был Пугачев великодушный и бесстрашный мужичий царь — Пушкин опять прав, его таким, а не архивным — дав. (NB! Пушкин архив опроверг не словом, а делом.)

Но, повторяю, дело для нас не в Пугачеве, каков он был или не был, а в Пушкине — каков он был.

Был Пушкин — поэтом. И нигде он им не был с такой силой, как в “классической” прозе “Капитанской дочки”. 1937

Поэт не может любить врага. Поэт не может не любить врага, как только враг этот ему в (лирический) рост. Враг же низкого уровня ему не враг, а червь: червь или дракон, — смотря по калибру. Не был врагом Андрею Шенье казнивший его…[Пропуск в рукописи.] Монстр не есть враг. Враг есть — равенство. У поэта на вражду остаются одни явления, одно явление: бессмертная низость в каждом данном смертном. Безличная низость в каждом данном лице (личности). И бессмертная с нею — война. От начала мира до конца его с бессмертной низостью бьется бессмертный — безымянный под всеми именами — поэт.

Увидим это на живом примере Капитанской дочки:

Пугачев был именно таким врагом. Надежен такой враг? Нет. Такая вражда пленному врагу открывает двери. Такая вражда — врагу первому перевязывает раны. Такая вражда — врага первого выносит с поля битвы — с ним же. Такая вражда в любую минуту готова душу свою положить за врази своя. Что все взаимоотношение Гринева с Пугачевым как не рыцарский роман? Чистейший, скажем по-пушкински, донкишотизм.

Не возможность измены и не легкомыслие страшили в Пушкине декабристов, а ненадежность вражды. Та внутренняя свобода, тот внутренний мир, с революционным несравнимые, которые и составляют сущность поэта и которые так и соблазняют, в целях собственного использования… [Пропуск в рукописи.] Но здесь революционеры делают ошибку: внутренний мятеж поэта не есть внешний мятеж и может обернуться и оборачивается против них же, как только они сами оборачиваются законной, то есть насильственной, властью.

Этим мятежам — не по дороге.

Поэт не может враждовать с идеями (абсолютными) и не может враждовать с живыми, как только этот живой — либо стихия, либо ценность, либо — цельность, и не может враждовать с человеческим абсолютом — своими героями. Поэт может враждовать только с данным случаем и со всей человеческой низостью, которые (и случай и низость) могут быть всегда и везде, ибо этого ни один лагерь не берет на откуп. С данным случаем человеческой низости (малости). Поэтому если вражда поэта понятие неизменное, то точка приложения ее — непрерывно перемещается.

Один против всех и без всех.

Враг поэта называется — все. У него нет лица.

Поэт — враг на минуту — доколе не поймет или не пожалеет врага: не по любвеобилию < милосердию > своему, а великодушию. Не по любвеобилию <милосердию > своему, а сочувствию, всйчувствию. Не по тяжелому невыполнимому невыносимому противоестественному долгу и подвигу христианской любви, а по рожденному своему, для него роковому дару: вселюбия. Не по христианской любви, а по поэтической любви.

Политическая ненависть поэту не дана. Дана только человеческая. Дан только божественный и божеский гнев — на всё то же, которое он узнает всюду и не узнавая которого он противнику распахивает руки.
1937


Что там заҹернелось среди мутного круҹения метели? Пень или волк? Что за ҹерный предмет? Вожатый!!! Вожатый у Цветаевой и вожатый у Пушкина несколько разные люди. Цветаева не создает объективного портрета Пугаҹева. Все создание образа основывается на переполняющих ее ҹувствах, на ее отношении к нему. Цветаева, основываясь на платформе Капитанской доҹки, создает иного, нового героя. Это уже не тот Пугаҹев, каким представил его нам Пушкин. Это не Пугаҹев, даже не Вожатый, это идеализированный, новый, сфантазированный герой. Что думает о нем Цветаева? Она восхищается им, она находится под волшебной силой его ҹар. Она оправдывает его злодеяния, в то время как Пушкин представляет его на наш ҹитательский суд. У Цветаевой он милосерден он сохранил жизнь Гриневу. А у Пушкина? Да, он подарил ему жизнь, зато лишил ее тысяҹи людей. Цветаева пишет: Пугаҹев позвал Гринева в круг своих, знаҹит признал, поҹувствовал его своим. Если действительно эти красные рожи, разгоряҹенные вином, были своими, поҹувствовал ли он Гринева таким же своим?! Пушкин, по-моему, наоборот, хоҹет показать разницу между Пугаҹевым и этими красными рожами, т. е. Пугаҹев, одинокий в этом пьяном разгульном обществе, нуждается в ҹеловеке, понима-щем его. Пушкина ужасают злодеяния Пугаҹева, а Цветаева сҹитает, ҹто на фоне казней, грабежей, пожаров Пугаҹев ҹерным дан только для того, ҹтобы луҹше, ҹище дать его белым. Цветаева дотошно выискивает какую-нибудь положительную ҹерту Пугаҹева и возвелиҹивает ее. А у Пушкина она промелькнет не всякий заметит! При всем идеализировании Пугаҹева Цветаева понимает, ҹто он злодей и его благородство и благодарность благодарность и благородство злодея. Чисто детское восприятие зла, при котором ребенок ненавидит людей, обманувших и предавших, позволяет ей (или заставляет?) полюбить Пугаҹева сердцем семилетней девоҹки. Это была моя первая встреҹа со злом, и оно оказалось добром. У Цветаевой ҹувства к Пугаҹеву во многом определены ҹисто женским восприятием героя, сильного, великодушного, мужественного ҹеловека. Отсюда и всепоглощающее восхищение, какое ҹасто имеет место у тоненькой, хрупкой, романтиҹески настроенной девоҹки к сильному, физиҹески развитому, грубоватому, бесстрашному хулигану предводителю мальҹишек из соседнего двора. Пушкин же лишен этой слепой, всепрощающей любви, он трезво оценивает своего героя, видя его плюсы и минусы, относясь к нему по-мужски объективно. Интересна параллель, которую Цветаева проводит между Пугаҹевым Гриневым и Николаем I Пушкиным, то есть мужество и преданность присяге, долгу, ҹести у Гринева сравниваются с аналогиҹными каҹествами Пушкина. Цветаева сравнивает двух государей самозванца Пугаҹева и самодержца Николая I, попавших в круговорот историҹеской метели. Возможно, и Пушкин хотел подҹеркнуть это сходство? Читая Цветаеву, настолько попадаешь под ее влияние, ҹто наҹинаешь путать свое собственное мнение о Пугаҹеве и мнения Цветаевой и Пушкина. Любит ли Пушкин Пугаҹева так, как любит его Цветаева? Находится ли он под такой же силой ҹар? Чувствует ли Пушкин в нем тот тайный жар, который так превозносит Цветаева? Или он поглощен выписыванием портрета шестнадцатилетнего Гринева, заполняя его мысли и поступки содержанием тридцатишестилетнего автора себя? Основа повести Пушкина это живые картины взаимоотношений лиҹностей на фоне историҹеской метели, а Пугаҹев стержень, гвоздь, изюминка этой основы. А по мнению Цветаевой, Пугаҹев сам и есть основа, он же у нее единственное действующее лицо. Одержим ли Пугаҹев у Пушкина такой отцовской любовью к Гриневу, любовью к невозможному для него сыну, беленькому, как пишет об этом Цветаева? Не думаю! У Пушкина эта любовь довольно-таки сдержанное ҹувство, скорее благодарность за благородство души, А может быть, Пугаҹев захотел взять на себя роль опекуна, заступника?! Цветаева же сҹитает, ҹто это ҹувство несомненно любовь! Она выражается, скользит, мелькает во всех его жестах, дарах. И даже кивок головой, ҹерез минуту слетевшей мертвой и окровавленной тоже дар любви, последний дар! Но помимо всех разлиҹий Пугаҹев (у Пушкина) и Пугаҹев (у Цветаевой) во многом и схожи: оба бескорыстны, благородны, благодарны, кое-где смешны. Оба они живые люди, живые мужики, совершающие поступки в ряде живых картинок, поэтому и воспринимаются не как историҹеские портреты, а как реальные, узнаваемые, осязаемые лиҹности. Покой повествования и словесная сдержанность повести развораҹивают целый мир, яркий, живой, в котором любят и ненавидят, доверяют и предают, рождаются и умирают. И эти взаимоотношения веҹны, как веҹен Пушкин-поэт и Пушкин-прозаик. А может быть, придут когда-нибудь в филологию новые Пушкины, Цветаевы, Есенины и другие, совершенно незнакомые нам люди, которые проҹтут сложный мир Пугаҹева и его самого по-новому?

ВСЕРОССИЙСКАЯ ОЛИМПИАДА ШКОЛЬНИКОВ

ПО ЛИТЕРАТУРЕ 2016–2017 учебный год

(ШКОЛЬНЫЙ ЭТАП)

(9 класс)

Часть I . ТВОРЧЕСКОЕ ЗАДАНИЕ (30 баллов)

Прочитайте отрывки из статьи М . И . Цветаевой « Пушкин и Пугачёв ». Ответьте на вопросы .

    (12 баллов) Почему, по Вашему мнению, Цветаева сравнивает Гринёва с Пушкиным? Согласны ли Вы с этим сопоставлением? Обоснуйте Ваш ответ.

    (12 баллов) Согласны ли Вы с мнением Цветаевой о том, что Пугачёв зачаровал и Пушкина, и Гринёва и что между Пугачёвым и Гринёвым возникло что- то похожее на отцовскую и сыновнюю любовь? Обоснуйте Ваш ответ.

    (6 баллов) Какие стилистические приёмы (например, экспрессивный синтаксис) помогают Цветаевой выразить свою мысль о динамике и текучести человеческих чувств?

Объём ответа на каждый вопрос – 5–10 предложений.

При оценивании учитываются связность, доказательность, логичность, аргументация (с опорой на текст), язык и стиль, а также грамотность.

Марина Ивановна Цветаева (1892−1941)

«Гринёв Пугачёву нужен ни для чего: для души. Так цыгане любят белых детей. Так русский царь любил арапа Ибрагима. Так Николай I не полюбил Пушкина.

Есть в этом диалоге жутко-автобиографический элемент:

Пугачёв – Гринёву:

Николай I –

А коли отпущу, так обещаешься ли

ты, по крайней мере против меня не

бы был в городе?

На Сенатской

Как могу тебе в этом обещаться?

Величество!

Та же интонация страстной и опасной правды: хождения бездны на краю. В ответах Гринёва мы непрерывно слышим эту интонацию, если не всегда в кабинете монарха звучавшую, то всегда звучавшую – внутри Пушкина и уже, во всяком случае, – на полях его тетрадей.

Только Гринёву было тяжелее сказать и сделать: от Пугачёва – отказаться. Гринёв Пугачёву был благодарен – и было за что. Пугачёвым Гринёв с первой встречи очарован – и было чем. Ответ Гринёва – долг: отказ от любимого.

Пушкин Николаю ничем не был обязан, и Пушкин в Николае ничем не был очарован: не было – чем. Ответ Пушкина Николаю – чистейший восторг: отместка нелюбимому.

И, продолжая параллель:

Самозванец – врага – за правду – отпустил.

Самодержец – поэта – за правду – приковал.

Пугачёв Гринёву с первой минуты благодетель. Ибо если Пугачёв в благо-дарность за заячий тулуп дарует ему жизнь и отпускает на волю, то сам-то Гринёвский тулуп – благодарность Пугачёву за то, что на дорогу вывел. Пугачёв первый сделал Гринёву добро.

Вся встреча Гринёва с Пугачёвым между этими двумя жестами: сначала на дорогу вывел, а потом и на все четыре стороны отпустил.

–Вожатый!

Но помимо благодарности Гринёва – Пугачёву, помимо пугачёвской благодарности и благородства, Пугачёв к Гринёву одержим отцовской любовью: любовью к невозможному для него сыну: верному долгу и роду – «беленькому». (Недаром, недаром тот первый вещий сон Гринёва о подменном отце, сон, разом дающий и пугачёвскую мечту об отцовстве всея России, и пугачёвскую мечту о Гринёве – сыне.)

Любовь Пугачёва к Гринёву – отблеск далёкой любви Саула к Давиду, тоже при наличии кровного сына, любовь к сыну по избранию, сыну – души моей... Ибо после дарования жизни уже дары: простые, несчётные дары любви. Пугачёв на дары Гринёву ненасытен: и фельдмаршалом тебя поставлю, и в Потёмкины (князья) произведу, и посажёным отцом сяду, и овчинный тулуп со своего плеча – взамен того заячьего, – и коня – и потерянную тем урядником полтину в дорогу дарит, и в дорожную кибитку с собой сажает, и даже дядьке Савельичу позволяет сесть на облучок (за что, скажем в скобках, тот желает ему сто лет здравствовать и обещает век за него Бога молить...) – и Марью Ивановну из темницы выручает, простив Гринёву его невинный любовный обман... Но здесь – остановка.

Когда уличённый во лжи Гринёв признаётся, что Марья Ивановна не племянница попа, а дочь убитого Пугачёвым коменданта: «Ты мне этого не сказал, – заметил Пугачёв, у коего лицо омрачилось». Почему «омрачилось»? Да не потому, конечно, что Марья Ивановна дочь того, а не племянница другого, а потому, что Гринёв ему солгал, себя, в его глазах, ложью уронил, и – главное, может быть – ему, Пугачёву, не доверился. Но и это сходит – как сходило всё, и что не сошло бы! – и Пугачёв просится к Гринёву в посажёные отцы. И – возобновляем перечень даров – рука дающего да не скудеет: просится к Гринёву в посажёные отцы, и выдаёт ему пропуск во все заставы и крепости, ему подвластные, и, простившись с ним на людях, ещё раз высовывается к нему из кибитки: «Прощай, ваше благородие!» И – последний дар любви на последней странице повести –

«Из семейных преданий известно, что он присутствовал при казни Пугачёва, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мёртвая и окровавленная, показана была народу».

Больше ему подарить Гринёву было – нечего.

Что это всё? Как всё это называется? Любовь. Но, слава Богу, на этот раз любовь была не к недостойному. Ибо и дворянский сын Гринёв Пугачёва – любил. Любил – сначала дворянской благодарностью, чувством не менее сильным в дворянине, чем дворянская честь. Любил сначала благодаря, а потом уже вопреки: всей обратностью своего рождения, воспитания, среды, судьбы, дороги, планиды, сути. С первой минуты сна, когда страшный мужик, нарубив полную избу тел, ласково стал его кликать: «Не бойсь, подойди под моё благословение», – сквозь все злодейства и самочинства, сквозь всё и несмотря на всё – любил.

Между Пугачёвым и Гринёвым – любовный заговор. Пугачёв, на людях, постоянно Гринёву подмигивает: ты, мол, знаешь. И я, мол, знаю. Мы оба знаем. Что? В мире вещественном бедное слово: тулуп, в мире существенном – другое бедное слово: любовь.

Вот его, Гринёва, собственные, Пугачёву, слова на прощание: «Слушай, – продолжал я, видя его доброе расположение. – Как тебя назвать, не знаю, да и знать не хочу... Но бог видит, что жизнию моей рад бы заплатить тебе за то, что ты для меня сделал. Ты мой благодетель. Доверши как начал: отпусти меня бедной сиротою, куда нам Бог путь укажет. А мы, где бы ты ни был и что бы с тобой ни случилось, каждый день будем бога молить о спасении грешной твоей души...»

Это – ещё, пока, благодарность.

Но вот другое, Гринёва, высказывание:

«Не могу изъяснить то, что я чувствовал, расставаясь с этим ужасным человеком, извергом, злодеем для всех, кроме одного меня. Зачем не сказать истины? В эту минуту – сильное сочувствие влекло меня к нему. Я пламенно желал вырвать его из среды злодеев, которыми он предводительствовал, и спасти ему голову, пока ещё было время. Швабрин и народ, толпящийся около нас, помешали мне высказать всё, чем исполнено было моё сердце».

Благодарность? Нет. Так благодарность – не жжёт.

И – третье:

«Но между тем странное чувство отравляло мою радость: мысль о злодее, обрызганном кровию стольких невинных жертв, и о казни, его ожидающей, тревожила меня поневоле: «Емеля! Емеля! – думал я с досадою, – зачем не наткнулся ты на штык или не подвернулся на картечь? Лучшего ничего не мог бы ты придумать».

И слова Гринёва о капитанской дочке Маше: «Чудные обстоятельства соединили нас неразрывно, ничто не может нас разлучить» – куда более относятся к Пугачёву, отца этой капитанской дочки, на его, Гринёва, глазах, вздёрнувшему на виселицу.

Но не только те чудные обстоятельства, не только благодарность, не только влечение к своему обратному – всё это ещё не даёт и не создаёт любви.

Есть одно слово, которое Пушкин за всю повесть ни разу не назвал и которое одно объясняет – всё.

Пушкин Пугачёвым зачарован.

Часть II . Целостный анализ текста (40 баллов)

Выберите ОДИН из вариантов .

Вариант 1 Прочитайте рассказ Л . Е . Улицкой . Напишите о нём сочинение , .

В чём заключается смысл названия рассказа ?

Черты каких жанров можно найти в этом рассказе ?

Какие , по Вашему мнению , чувства и идеи пробуждает в читателе автор рассказа ?

Как и с помощью каких художественных средств выражена авторская позиция ?

Что Вы можете сказать о языке и стиле рассказа ?

. . Пишите развёрнуто , связно , внятно , свободно .

Людмила Евгеньевна Улицкая (род . 1943)

КАПУСТНОЕ ЧУДО

Две маленькие девочки, обутые в городские ботики и по-деревенски повязанные толстыми платками, шли к зелёному дощатому ларьку, перед которым уже выстроилась беспросветно-тёмная очередь. Ждали машину с капустой.

Позднее ноябрьское утро уже наступило, но было сумрачно и хмуро, и в этой хмурости радовали глаз только тяжёлые, тёмно-красные от сырости флаги, не убранные после праздника.

Старшая из девочек, шестилетняя Дуся, мяла в кармане замызганную десятку. Эту десятку дала Дусе старуха Ипатьева, у которой девочки жили почти год. Младшей, Ольге, она сунула в руки мешок – для капусты.

– Возьмите, сколько унесёте, – велела она им, – и морквы с килограмм. Было самое время ставить капусту. Таскать Ипатьевой было тяжело, и ноги еле ходили. К тому же за то время, что девочки жили у неё, она уже привыкла, что почти всю домашнюю работу они делают сами – легко и без принуждения.

К старухе Ипатьевой, по прозвищу Слониха, девочек привезли в конце сорок пятого года вьюжным вечером, почти ночью. Они приходились внучками её недавно умершей сестре и были сиротами: отец погиб на фронте, а мать умерла годом позже. И соседка привезла их к Слонихе – ближе родни у них не было. Ипатьева оставила их у себя, но без большой радости. Наутро, разогревая на плите кашу, она бормотала: привезли, мол, на мою голову...

Девочки испуганно жались друг к дружке и исподлобья смотрели на старуху одинаковыми круглыми глазами.

Первую неделю девочки молчали. Казалось, что они не разговаривают даже между собой, только шуршат, почёсывая головы. Старуха тоже молчала, ни о чём не спрашивала и всё думала большую думу: оставлять их при себе или сдать в детдом.

В субботу она взяла таз, чистое бельё и девочек, волосы которых были заранее намазаны керосином, и повела их на Селезнёвку в баню. После бани Ипатьева впервые уложила их спать на свою кровать. До этого они спали в углу, на матрасе. Девочки быстро заснули, а Ипатьева ещё долго сидела со своей подружкой Кротовой. Выпив чаю, она сказала:

– Господь с ними, пусть живут. Может, неспроста они ко мне на старости лет пристали.

А девочки, словно почуяв, что их жизнь решилась, заговорили сначала между собой, а потом и со старухой, которую стали звать бабой Таней. Они обжились, привыкли к новому жилью и к Слонихе, только с городскими ребятами не сошлись: их игры были непонятны, интереснее было сидеть в комнате, возле швейной машинки, слушать её неровный стук и подбирать лоскутки, падающие на пол: Ипатьева брала работу – если повезёт, то из нового, но больше кому перелицевать, кому починить...

Теперь девочки шли за капустой, и Дуся прикидывала, куда же они её поставят: бочонка в хозяйстве не было. В дырявом кармане Дусиного пальто, кроме десятки, лежала ещё и картинка из журнала с нарисованным жёлтым зубастым японцем, замахнувшимся кривым ножом на кусок географической карты.

Подтерев сестре нос, Дуся опустила замёрзшие пальцы в карман и нащу-пала десятку, скатанную трубочкой.

– Большая, а носа вытереть не можешь, – проворчала она точно так, как это делала Ипатьева, и снова сунула руку в карман. Её замёрзшие пальцы не расчувствовали десятирублёвки и скатали поудобней в трубочку жёлтого японца. Измятая десятирублёвка обиженно скользнула в дыру кармана и полетела вдоль мостовой вместе с бурыми промёрзшими листьями.

Сёстры встали в хвост недлинной очереди. Женщины говорили, что, может, капусту и не привезут, потому стояли только самые упорные. Все другие, простояв минут десять, уходили, обещая вернуться. Девочки тесно прижимались друг к дружке, топали озябшими ногами – ботики были дарёные, изношенные, тепла не держали.

–Надо было валенки надеть, – сказала Дуся.

–На валенках кошка спит, – отозвалась Ольга. И они замолчали, наговорившись.

Минут через сорок пришёл грузовик с капустой. Его долго разгружали, и девочки терпеливо ждали, пока начнут продавать. Им и в голову не приходило уйти без капусты.

Наконец сгрузили. Раскрылось зелёное окошко, продавщица начала отпускать. Очередь сразу разбухла. Прибежали все: и те, кто занимал, и те, кто не занимал. Девочки всё оттеснялись и оттеснялись в хвост. Они давно продрогли. Временами шёл не то дождь, не то снег. Платки их промокли, но пока ещё грели. Только ноги вконец иззябли. Время уже перевалило за обеденное, и продавщица закрыла окошечко, когда девочки приблизились к нему вплотную. Стоявшая у прилавка тётка начала шуметь:

–Чего закрываешь, когда только открыли?

Но продавщица цыкнула на неё:

–Обед! – И ушла.

Прошёл ещё час. Свет стал убывать. Посыпал настоящий, слепленный в крупные хлопья снег. Он покрывал сутулые спины людей, и спины домов, и кучу бело-голубой, твёрдой даже на вид капусты. От белизны снега стало чуть веселее и вроде светлее.

Вернулась продавщица. Отпустила капусту тётке впереди девочек, и Дуська вытащила из кармана заветную трубочку, развернула её – вместо десятки это была картинка с японцем. Она пошарила в кармане, ничего в нём больше не было. Её охватил ужас.

–Тетенька! Я деньги потеряла! – закричала она. – По дороге потеряла! Я не нарочно!

Краснолицая продавщица, одетая, как капуста, во многие одежды, выглянула из своего окошка вниз, посмотрела на Дусю и сказала:

–Беги домой! Возьми у мамки денег, я тебе без очереди отпущу. Но Дуська не отходила.

–Дырка у меня! Я не нарочно! – ревела она.

Маленькая Ольга, понимая, что на них свалилось горе, тоже ревела.

–Иди, поищи, может, на дороге найдёшь, – посоветовала темнолицая женщина из очереди.

–Как же, найдёшь, – фыркнул одноглазый старик.

–Не задерживайтесь, чего зря болтать! Эй, девочка, отойди в сторону! – сказал кто-то третий.

Две сгорбленные девочки, по-деревенски замотанные платками, пошли в сторону дома, разгребая ногами кучи перемешанных со снегом и сумраком листьев, нагибались и рыли побелевшими пальцами в хрустящих водоворотах. Старшая горестно, по-взрослому причитала:

–Горе ты моё! Что теперя с нами будет! Прогонит она нас, и куда мы пойдём!

Ольга, опустив вниз углы своего треугольного рта, вторила сестре:

–Куда пойдём...

Стемнело. Укрывши плечи мешком, они медленно брели к дому. Умненькая Дуся всё думала, что бы такое сказать Ипатьевой, чтобы она их не прибила или, хуже того, не прогнала... Украли? Или отняли? Или ещё чего? Сказать «потеряла» казалось ей совсем невозможным.

Ольга всхлипывала. Они подошли к повороту, остановились, собираясь перейти дорогу: деревенская робость перед машинами всё ещё оставалась в Дусе. Навстречу им нёсся грузовик, освещая фарами бежавший перед ним раскосый кусок брусчатки. Девочки стояли. Машина, не сбавляя ходу, резко повернула, под фонарём сверкнул бело-голубым сиянием её груз – высоко вздыбившаяся над бортом капуста. Машина вильнула возле них, рванулась и поехала мимо, сбросив к их ногам два огромных кочана. Они крякнули, стукнувшись о дорогу. Один распался надвое, второй покатился, слегка подпрыгивая, прямо к ногам Ольги.

Они посмотрели друг на дружку – два светло-голубых изумлённых глаза смотрели в другие, точно такие же. Сняли с плеч мешок, которым укрывались, сунули в него цельный кочан и тот, что распался. Дуся не могла взвалить на плечи мешок – был слишком тяжёл. Они взялись за углы мешка. Вострая Дуся подложила под него картонку, и они поволокли его...

Ипатьевой дома не было. Она сидела у подружки Кротовой, плакала, утирая слёзы кривым ситцевым лоскутом:

–Шура, подумай, ведь два раза к ларьку бегала... Пропали, пропали девчоночки мои... Цыгане свели или кто...

–Да найдутся, кому они нужны-то? Сама подумай! – утешала её Кротова.

–Девчоночки-то какие были! Золотые, ласковые... Как же они без меня? А я-то, я-то как без них? – убивалась Ипатьева, комкая промокшую тряпочку.

А девочки в темноте выложили на стол капусту, сели, не раздеваясь, на стул и ждали...

(Из сборника « Рассказы», написаны с 1989 по 2002 гг.)

Вариант 2. Прочитайте стихотворение Ю . К . Балтрушайтиса .

Проанализируйте его , опираясь на поставленные вопросы .

В чём смысл названия стихотворения ?

Какие жанровые традиции Вы можете увидеть в этом стихотворении ? Какие художественные приёмы позволяют создать основные образы стихотворения ?

Зачем в стихотворении повторы ?

Видите ли Вы какие - либо особенности цветовой гаммы и звукового спектра стихотворения ?

Как устроено художественное пространство стихотворения ?

Каким Вам представляется лирический герой ? О чём он думает , что он чувствует ?

Необязательно отвечать на все вопросы последовательно . Вы можете избрать свой путь анализа . Пишите развёрнуто , связно , внятно , свободно .

Юргис Казимирович Балтрушайтис (1873–1944)

ЛУННЫЕ КРЫЛЬЯ

Из лунных снов я тку свой зыбкий миг,

Невольник грёз, пустынник душ моих...

И в лунных далях близится межа,

Где молкнет гул дневного мятежа...

И призрачны, безмолвствуя вдали,

Дневная явь и пёстрый круг земли...

И в звёздный час разъятия оков

Я весь – пыланье лунных облаков...

И длится тишь, и льётся лунный свет,

Вскрывая мир, где смертной боли нет...

И тих мой дух, как сладостен и тих

Пустынный цвет пустынных снов моих...

И молкнет мысль, и меркнет, чуть дрожа,

Всё зарево земного рубежа...

И будто тая, искрится вдали

Немой простор в серебряной пыли...

И в тайный миг паденья всех оков

Сбывается алкание веков...

Всё – сон, всё – свет, и сам я – лунный свет,

И нет меня, и будто мира нет!

Максимальное количество баллов за работу – 70.

«ВСЕРОССИЙСКАЯ ОЛИМПИАДА ШКОЛЬНИКОВ ПО ЛИТЕРАТУРЕ. 2015–2016 уч. г. ШКОЛЬНЫЙ ЭТАП. 9 КЛАСС Часть I. ТВОРЧЕСКОЕ ЗАДАНИЕ...»

ВСЕРОССИЙСКАЯ ОЛИМПИАДА ШКОЛЬНИКОВ

ПО ЛИТЕРАТУРЕ. 2015–2016 уч. г.

ШКОЛЬНЫЙ ЭТАП. 9 КЛАСС

Часть I. ТВОРЧЕСКОЕ ЗАДАНИЕ (30 баллов)

Прочитайте отрывки из статьи М.И. Цветаевой «Пушкин и Пугачёв».

Ответьте на вопросы.

(12 баллов) Почему, по Вашему мнению, Цветаева сравнивает Гринёва с

Пушкиным? Согласны ли Вы с этим сопоставлением? Обоснуйте Ваш ответ.

(12 баллов) Согласны ли Вы с мнением Цветаевой о том, что Пугачёв 2) зачаровал и Пушкина, и Гринёва и что между Пугачёвым и Гринёвым возникло что-то похожее на отцовскую и сыновнюю любовь? Обоснуйте Ваш ответ.

(6 баллов) Какие стилистические приёмы (например, экспрессивный 3) синтаксис) помогают Цветаевой выразить свою мысль о динамике и текучести человеческих чувств?

Объём ответа на каждый вопрос – 5–10 предложений.

При оценивании учитываются связность, доказательность, логичность, аргументация (с опорой на текст), язык и стиль, а также грамотность.

Марина Ивановна Цветаева (18921941) «Гринёв Пугачёву нужен ни для чего: для души. Так цыгане любят белых детей. Так русский царь любил арапа Ибрагима. Так Николай I не полюбил Пушкина.

Есть в этом диалоге жутко-автобиографический элемент:

Пугачёв – Гринёву: Николай I – Пушкину:



– А коли отпущу, так обещаешься ли – Где бы ты был 14-го декабря, если ты, по крайней мере против меня не бы был в городе?

служить? – На Сенатской площади, Ваше

– Как могу тебе в этом обещаться? Величество!

Та же интонация страстной и опасной правды: хождения бездны на краю.

В ответах Гринёва мы непрерывно слышим эту интонацию, если не всегда в кабинете монарха звучавшую, то всегда звучавшую – внутри Пушкина и уже, во всяком случае, – на полях его тетрадей.

Только Гринёву было тяжелее сказать и сделать: от Пугачёва – отказаться.

Гринёв Пугачёву был благодарен – и было за что. Пугачёвым Гринёв с первой встречи очарован – и было чем. Ответ Гринёва – долг: отказ от любимого.

Пушкин Николаю ничем не был обязан, и Пушкин в Николае ничем не был очарован: не было – чем.

Ответ Пушкина Николаю – чистейший восторг:

отместка нелюбимому.

И, продолжая параллель:

Самозванец – врага – за правду – отпустил.

Школьный этап. 9 класс Самодержец – поэта – за правду – приковал.

Пугачёв Гринёву с первой минуты благодетель. Ибо если Пугачёв в благодарность за заячий тулуп дарует ему жизнь и отпускает на волю, то сам-то Гринёвский тулуп – благодарность Пугачёву за то, что на дорогу вывел.

Пугачёв первый сделал Гринёву добро.

Вся встреча Гринёва с Пугачёвым между этими двумя жестами: сначала на дорогу вывел, а потом и на все четыре стороны отпустил.

– Вожатый!

Но помимо благодарности Гринёва – Пугачёву, помимо пугачёвской благодарности и благородства, Пугачёв к Гринёву одержим отцовской любовью: любовью к невозможному для него сыну: верному долгу и роду – «беленькому». (Недаром, недаром тот первый вещий сон Гринёва о подменном отце, сон, разом дающий и пугачёвскую мечту об отцовстве всея России, и пугачёвскую мечту о Гринёве – сыне.) Любовь Пугачёва к Гринёву – отблеск далёкой любви Саула к Давиду, тоже при наличии кровного сына, любовь к сыну по избранию, сыну – души моей... Ибо после дарования жизни уже дары: простые, несчётные дары любви.

Пугачёв на дары Гринёву ненасытен: и фельдмаршалом тебя поставлю, и в Потёмкины (князья) произведу, и посажёным отцом сяду, и овчинный тулуп со своего плеча – взамен того заячьего, – и коня – и потерянную тем урядником полтину в дорогу дарит, и в дорожную кибитку с собой сажает, и даже дядьке Савельичу позволяет сесть на облучок (за что, скажем в скобках, тот желает ему сто лет здравствовать и обещает век за него Бога молить...) – и Марью Ивановну из темницы выручает, простив Гринёву его невинный любовный обман... Но здесь – остановка.

Когда уличённый во лжи Гринёв признаётся, что Марья Ивановна не племянница попа, а дочь убитого Пугачёвым коменданта: «Ты мне этого не сказал, – заметил Пугачёв, у коего лицо омрачилось». Почему «омрачилось»?

Да не потому, конечно, что Марья Ивановна дочь того, а не племянница другого, а потому, что Гринёв ему солгал, себя, в его глазах, ложью уронил, и – главное, может быть – ему, Пугачёву, не доверился. Но и это сходит – как сходило всё, и что не сошло бы! – и Пугачёв просится к Гринёву в посажёные отцы. И – возобновляем перечень даров – рука дающего да не скудеет: просится к Гринёву в посажёные отцы, и выдаёт ему пропуск во все заставы и крепости, ему подвластные, и, простившись с ним на людях, ещё раз высовывается к нему из кибитки: «Прощай, ваше благородие!» И – последний дар любви на последней странице повести – «Из семейных преданий известно, что он присутствовал при казни Пугачёва, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мёртвая и окровавленная, показана была народу».

Всероссийская олимпиада школьников по литературе 2015–2016 уч. г.

Школьный этап. 9 класс Больше ему подарить Гринёву было – нечего.

Что это всё? Как всё это называется? Любовь. Но, слава Богу, на этот раз любовь была не к недостойному. Ибо и дворянский сын Гринёв Пугачёва – любил. Любил – сначала дворянской благодарностью, чувством не менее сильным в дворянине, чем дворянская честь. Любил сначала благодаря, а потом уже вопреки: всей обратностью своего рождения, воспитания, среды, судьбы, дороги, планиды, сути. С первой минуты сна, когда страшный мужик, нарубив полную избу тел, ласково стал его кликать: «Не бойсь, подойди под моё благословение», – сквозь все злодейства и самочинства, сквозь всё и несмотря на всё – любил.

Между Пугачёвым и Гринёвым – любовный заговор. Пугачёв, на людях, постоянно Гринёву подмигивает: ты, мол, знаешь. И я, мол, знаю. Мы оба знаем.

Что? В мире вещественном бедное слово: тулуп, в мире существенном – другое бедное слово: любовь.

Вот его, Гринёва, собственные, Пугачёву, слова на прощание: «Слушай, – продолжал я, видя его доброе расположение. – Как тебя назвать, не знаю, да и знать не хочу... Но бог видит, что жизнию моей рад бы заплатить тебе за то, что ты для меня сделал. Ты мой благодетель. Доверши как начал: отпусти меня с бедной сиротою, куда нам Бог путь укажет. А мы, где бы ты ни был и что бы с тобой ни случилось, каждый день будем бога молить о спасении грешной твоей души...»

Это – ещё, пока, благодарность.

Но вот другое, Гринёва, высказывание:

«Не могу изъяснить то, что я чувствовал, расставаясь с этим ужасным человеком, извергом, злодеем для всех, кроме одного меня. Зачем не сказать истины? В эту минуту – сильное сочувствие влекло меня к нему. Я пламенно желал вырвать его из среды злодеев, которыми он предводительствовал, и спасти ему голову, пока ещё было время. Швабрин и народ, толпящийся около нас, помешали мне высказать всё, чем исполнено было моё сердце».

Благодарность? Нет. Так благодарность – не жжёт.

И – третье:

«Но между тем странное чувство отравляло мою радость: мысль о злодее, обрызганном кровию стольких невинных жертв, и о казни, его ожидающей, тревожила меня поневоле: «Емеля! Емеля! – думал я с досадою, – зачем не наткнулся ты на штык или не подвернулся на картечь? Лучшего ничего не мог бы ты придумать»

И слова Гринёва о капитанской дочке Маше: «Чудные обстоятельства соединили нас неразрывно, ничто не может нас разлучить» – куда более относятся к Пугачёву, отца этой капитанской дочки, на его, Гринёва, глазах, вздёрнувшему на виселицу.

Но не только те чудные обстоятельства, не только благодарность, не только влечение к своему обратному – всё это ещё не даёт и не создаёт любви.

Всероссийская олимпиада школьников по литературе 2015–2016 уч. г.

Школьный этап. 9 класс Есть одно слово, которое Пушкин за всю повесть ни разу не назвал и которое одно объясняет – всё.

Пушкин Пугачёвым зачарован.

Часть II. Целостный анализ текста (40 баллов) Выберите ОДИН из вариантов.

Вариант 1 Прочитайте рассказ Л.Е. Улицкой. Напишите о нём сочинение, опираясь на поставленные вопросы.

В чём заключается смысл названия рассказа?

Черты каких жанров можно найти в этом рассказе?

Какие, по Вашему мнению, чувства и идеи пробуждает в читателе автор рассказа?

Как и с помощью каких художественных средств выражена авторская позиция?

Что Вы можете сказать о языке и стиле рассказа?

Людмила Евгеньевна Улицкая (род. 1943)

КАПУСТНОЕ ЧУДО

Две маленькие девочки, обутые в городские ботики и по-деревенски повязанные толстыми платками, шли к зелёному дощатому ларьку, перед которым уже выстроилась беспросветно-тёмная очередь. Ждали машину с капустой.

Позднее ноябрьское утро уже наступило, но было сумрачно и хмуро, и в этой хмурости радовали глаз только тяжёлые, тёмно-красные от сырости флаги, не убранные после праздника.

Старшая из девочек, шестилетняя Дуся, мяла в кармане замызганную десятку. Эту десятку дала Дусе старуха Ипатьева, у которой девочки жили почти год. Младшей, Ольге, она сунула в руки мешок – для капусты.

– Возьмите, сколько унесёте, – велела она им, – и морквы с килограмм.

Было самое время ставить капусту. Таскать Ипатьевой было тяжело, и ноги еле ходили. К тому же за то время, что девочки жили у неё, она уже привыкла, что почти всю домашнюю работу они делают сами – легко и без принуждения.

К старухе Ипатьевой, по прозвищу Слониха, девочек привезли в конце сорок пятого года вьюжным вечером, почти ночью. Они приходились внучками её недавно умершей сестре и были сиротами: отец погиб на фронте, а мать умерла годом позже. И соседка привезла их к Слонихе – ближе родни у них не Всероссийская олимпиада школьников по литературе 2015–2016 уч. г.

Школьный этап. 9 класс было. Ипатьева оставила их у себя, но без большой радости. Наутро, разогревая на плите кашу, она бормотала: привезли, мол, на мою голову...

Девочки испуганно жались друг к дружке и исподлобья смотрели на старуху одинаковыми круглыми глазами.

Первую неделю девочки молчали. Казалось, что они не разговаривают даже между собой, только шуршат, почёсывая головы. Старуха тоже молчала, ни о чём не спрашивала и всё думала большую думу: оставлять их при себе или сдать в детдом.

В субботу она взяла таз, чистое бельё и девочек, волосы которых были заранее намазаны керосином, и повела их на Селезнёвку в баню. После бани Ипатьева впервые уложила их спать на свою кровать. До этого они спали в углу, на матрасе. Девочки быстро заснули, а Ипатьева ещё долго сидела со своей подружкой Кротовой.

Выпив чаю, она сказала:

– Господь с ними, пусть живут. Может, неспроста они ко мне на старости лет пристали.

А девочки, словно почуяв, что их жизнь решилась, заговорили сначала между собой, а потом и со старухой, которую стали звать бабой Таней. Они обжились, привыкли к новому жилью и к Слонихе, только с городскими ребятами не сошлись: их игры были непонятны, интереснее было сидеть в комнате, возле швейной машинки, слушать её неровный стук и подбирать лоскутки, падающие на пол: Ипатьева брала работу – если повезёт, то из нового, но больше кому перелицевать, кому починить...

Теперь девочки шли за капустой, и Дуся прикидывала, куда же они её поставят: бочонка в хозяйстве не было. В дырявом кармане Дусиного пальто, кроме десятки, лежала ещё и картинка из журнала с нарисованным жёлтым зубастым японцем, замахнувшимся кривым ножом на кусок географической карты.

Подтерев сестре нос, Дуся опустила замёрзшие пальцы в карман и нащупала десятку, скатанную трубочкой.

– Большая, а носа вытереть не можешь, – проворчала она точно так, как это делала Ипатьева, и снова сунула руку в карман. Её замёрзшие пальцы не расчувствовали десятирублёвки и скатали поудобней в трубочку жёлтого японца. Измятая десятирублёвка обиженно скользнула в дыру кармана и полетела вдоль мостовой вместе с бурыми промёрзшими листьями.

Сёстры встали в хвост недлинной очереди. Женщины говорили, что, может, капусту и не привезут, потому стояли только самые упорные. Все другие, простояв минут десять, уходили, обещая вернуться. Девочки тесно прижимались друг к дружке, топали озябшими ногами – ботики были дарёные, изношенные, тепла не держали.

– Надо было валенки надеть, – сказала Дуся.

– На валенках кошка спит, – отозвалась Ольга. И они замолчали, наговорившись.

Всероссийская олимпиада школьников по литературе 2015–2016 уч. г.

Школьный этап. 9 класс Минут через сорок пришёл грузовик с капустой. Его долго разгружали, и девочки терпеливо ждали, пока начнут продавать. Им и в голову не приходило уйти без капусты.

Наконец сгрузили. Раскрылось зелёное окошко, продавщица начала отпускать. Очередь сразу разбухла. Прибежали все: и те, кто занимал, и те, кто не занимал. Девочки всё оттеснялись и оттеснялись в хвост. Они давно продрогли. Временами шёл не то дождь, не то снег. Платки их промокли, но пока ещё грели. Только ноги вконец иззябли. Время уже перевалило за обеденное, и продавщица закрыла окошечко, когда девочки приблизились к нему вплотную.

Стоявшая у прилавка тётка начала шуметь:

– Чего закрываешь, когда только открыли?

Но продавщица цыкнула на неё:

– Обед! – И ушла.

Прошёл ещё час. Свет стал убывать. Посыпал настоящий, слепленный в крупные хлопья снег. Он покрывал сутулые спины людей, и спины домов, и кучу бело-голубой, твёрдой даже на вид капусты. От белизны снега стало чуть веселее и вроде светлее.

Вернулась продавщица. Отпустила капусту тётке впереди девочек, и Дуська вытащила из кармана заветную трубочку, развернула её – вместо десятки это была картинка с японцем. Она пошарила в кармане, ничего в нём больше не было. Её охватил ужас.

– Тетенька! Я деньги потеряла! – закричала она. – По дороге потеряла!

Я не нарочно!

Краснолицая продавщица, одетая, как капуста, во многие одежды, выглянула из своего окошка вниз, посмотрела на Дусю и сказала:

– Беги домой! Возьми у мамки денег, я тебе без очереди отпущу.

Но Дуська не отходила.

– Дырка у меня! Я не нарочно! – ревела она.

Маленькая Ольга, понимая, что на них свалилось горе, тоже ревела.

– Иди, поищи, может, на дороге найдёшь, – посоветовала темнолицая женщина из очереди.

– Как же, найдёшь, – фыркнул одноглазый старик.

– Не задерживайтесь, чего зря болтать! Эй, девочка, отойди в сторону! – сказал кто-то третий.

Две сгорбленные девочки, по-деревенски замотанные платками, пошли в сторону дома, разгребая ногами кучи перемешанных со снегом и сумраком листьев, нагибались и рыли побелевшими пальцами в хрустящих водоворотах.

Старшая горестно, по-взрослому причитала:

– Горе ты моё! Что теперя с нами будет! Прогонит она нас, и куда мы пойдём!

Ольга, опустив вниз углы своего треугольного рта, вторила сестре:

– Куда пойдём...

Всероссийская олимпиада школьников по литературе 2015–2016 уч. г.

Школьный этап. 9 класс Стемнело. Укрывши плечи мешком, они медленно брели к дому.

Умненькая Дуся всё думала, что бы такое сказать Ипатьевой, чтобы она их не прибила или, хуже того, не прогнала... Украли? Или отняли? Или ещё чего?

Сказать «потеряла» казалось ей совсем невозможным.

Ольга всхлипывала. Они подошли к повороту, остановились, собираясь перейти дорогу: деревенская робость перед машинами всё ещё оставалась в Дусе. Навстречу им нёсся грузовик, освещая фарами бежавший перед ним раскосый кусок брусчатки. Девочки стояли. Машина, не сбавляя ходу, резко повернула, под фонарём сверкнул бело-голубым сиянием её груз – высоко вздыбившаяся над бортом капуста. Машина вильнула возле них, рванулась и поехала мимо, сбросив к их ногам два огромных кочана. Они крякнули, стукнувшись о дорогу. Один распался надвое, второй покатился, слегка подпрыгивая, прямо к ногам Ольги.

Они посмотрели друг на дружку – два светло-голубых изумлённых глаза смотрели в другие, точно такие же. Сняли с плеч мешок, которым укрывались, сунули в него цельный кочан и тот, что распался. Дуся не могла взвалить на плечи мешок – был слишком тяжёл. Они взялись за углы мешка. Вострая Дуся подложила под него картонку, и они поволокли его...

Ипатьевой дома не было.

Она сидела у подружки Кротовой, плакала, утирая слёзы кривым ситцевым лоскутом:

– Шура, подумай, ведь два раза к ларьку бегала... Пропали, пропали девчоночки мои... Цыгане свели или кто...

– Да найдутся, кому они нужны-то? Сама подумай! – утешала её Кротова.

– Девчоночки-то какие были! Золотые, ласковые... Как же они без меня? А я-то, я-то как без них? – убивалась Ипатьева, комкая промокшую тряпочку.

А девочки в темноте выложили на стол капусту, сели, не раздеваясь, на стул и ждали...

(Из сборника «Рассказы», написаны с 1989 по 2002 гг.) Вариант 2 Прочитайте стихотворение Ю.К. Балтрушайтиса.

Проанализируйте его, опираясь на поставленные вопросы.

В чём смысл названия стихотворения?

Какие жанровые традиции Вы можете увидеть в этом стихотворении?

Какие художественные приёмы позволяют создать основные образы стихотворения?

Зачем в стихотворении повторы?

Видите ли Вы какие-либо особенности цветовой гаммы и звукового спектра стихотворения?

Как устроено художественное пространство стихотворения?

Каким Вам представляется лирический герой? О чём он думает, что он чувствует?

Необязательно отвечать на все вопросы последовательно. Вы можете избрать свой путь анализа. Пишите развёрнуто, связно, внятно, свободно.

Всероссийская олимпиада школьников по литературе 2015–2016 уч. г.

Школьный этап. 9 класс Юргис Казимирович Балтрушайтис (1873–1944)

ЛУННЫЕ КРЫЛЬЯ

Из лунных снов я тку свой зыбкий миг, Невольник грёз, пустынник душ моих...

И в лунных далях близится межа, Где молкнет гул дневного мятежа...

И призрачны, безмолвствуя вдали, Дневная явь и пёстрый круг земли...

И в звёздный час разъятия оков Я весь – пыланье лунных облаков...

И длится тишь, и льётся лунный свет, Вскрывая мир, где смертной боли нет...

И тих мой дух, как сладостен и тих Пустынный цвет пустынных снов моих...

И молкнет мысль, и меркнет, чуть дрожа, Всё зарево земного рубежа...

И будто тая, искрится вдали Немой простор в серебряной пыли...

И в тайный миг паденья всех оков Сбывается алкание веков...

Всё – сон, всё – свет, и сам я – лунный свет, И нет меня, и будто мира нет!

Максимальное количество баллов за работу – 70.

Похожие работы:

«ОТЧЕТ НЕЗАВИСИМЫХ ЭКСПЕРТОВ О ЗАПАСАХ И РЕСУРСАХ МЕСТОРОЖДЕНИЙ АЛМАЗОВ ГРУППЫ КОМПАНИЙ «АЛРОСА» Подготовлен: «Майкон Интернэшнл Ко Лимитед» Великобритания, NR4 6TJ, Норидж, Кесуик Холл, офис 10 17 сентября 2013 г. Содержание СОДЕРЖАНИЕ СТРАНИЦЫ РЕЗЮМЕ 1.0 1.1 ВВЕДЕНИЕ 1.2 ОБЩАЯ ИНФОРМАЦИЯ О КОМПАНИИ «АЛРОСА» 1.3 МИНЕРАЛЬНЫЕ РЕСУРСЫ И ЗАПАСЫ РУДЫ 1.3.1 Подсчет запасов по российской классификации 1.3.2 Минеральные ресурсы и запасы руды в соответствии с кодексом JORC. 7 Минеральные ресурсы в...»

«Федеральное государственное образовательное бюджетное учреждение высшего профессионального образования Финансовый университет при Правительстве Российской Федерации Кафедра «Финансовые рынки и финансовый инжиниринг» Работа допущена к защите Заведующий кафедрой проф. Рубцов Б.Б. _ «_»2011 ВЫПУСКНАЯ КВАЛИФИКАЦИОННАЯ (ДИПЛОМНАЯ) РАБОТА на тему: «Поведение инвесторов: основы теории и влияние на конъюнктуру фондовых рынков» Выполнила: студентка группы РЦБ 5-6 Шишкина С.А. Научный руководитель: Доц.,...»

«ПРАВИЛА оформления выпускной квалификационной работы в ГОУ ВПО «Ярославский государственный университет им. П.Г.Демидова»1. Область применения Настоящие правила определяют требования к оформлению и структуре выпускных квалификационных работ, выполняемых выпускниками ГОУ ВПО «ЯрГУ им.П.Г.Демидова».2. Форма выпускной квалификационной работы Выпускные квалификационные работы (далее ВКР) в зависимости от ступени высшего профессионального образования выполняются в форме: выпускной квалификационной...»

« государственный университет В.П. Галахов, А.Н. Назаров, Н.Ф. Харламова КОЛЕБАНИЯ ЛЕДНИКОВ И ИЗМЕНЕНИЯ КЛИМАТА В ПОЗДНЕМ ГОЛОЦЕНЕ ПО МАТЕРИАЛАМ ИССЛЕДОВАНИЙ ЛЕДНИКОВ И ЛЕДНИКОВЫХ ОТЛОЖЕНИЙ БАССЕЙНА АКТРУ (Центральный Алтай, Северо-Чуйский хребет) Монография Утверждено к печати ученым советом Института водных и экологических проблем СО РАН УН И ВЕРСИ...»

«комиссии ОТЧЕТ РЕВИЗИОННОЙ О финансовой деятельности ТСЖ «На Артюхиной» г. Тверь «20» января 2014 г. Ревизионная комиссия в составе: председателя Калининой Е. Я., членов комиссии Калошина С. В., Чебанова А. В. провели проверку финансовой деятельности ТСЖ « На Артюхиной» за период с 01.01.2013 года по 31.12.2013 г. В соответствии со статьей 150 ЖК РФ руководство деятельностью товарищества собственников жилья осуществляется правлением товарищества, которое принимает решения по всем вопросам...»

«Литера О1 26.51.53.110 ГАЗОАНАЛИЗАТОР АМТ-03 Руководство по эксплуатации ИБЯЛ.413411.041 РЭ СОГЛАСОВАНО: РАЗРАБОТАНО: Начальник ОТКиИ Утвердил _ В.Л. Лемешев _ О.М. Пшонко 2015 г. 2015 г. Начальник отдела маркетинга Зав. сектором _ И.В. Самсонов _ А.Е. Иванов 2015 г. 2015 г. Начальник ОМ главный метролог Проверил _ Н.А. Диваков _ А.А. Харичев 2015 г. 2015 г. Начальник КТО – главный технолог Исполнитель _ А.Ю. Зотов _ Г.А. Белякова 2015 г. 2015 г. Начальник ОПП № 6 Нормоконтроль _ А.В....»

«УДК 551; ББК 26.823(235.4) Кочеткова Ю.О. ЭКОЛОГО-ГЕОМОРФОЛОГИЧЕСКАЯ ОЦЕНКА МОРФОМЕТРИЧЕСКИХ ОСОБЕННОСТЕЙ РЕЛЬЕФА РЯЗАНСКОЙ ОБЛАСТИ Kochetkova J.O. THE ECOLOGICAL AND GEOMORPHOLOGICAL ASSESSMENT OF MORPHOMETRIC FEATURES OF THE RYAZAN REGION RELIEF Ключевые слова: кластерный анализ, бальная оценка, корреляционный анализ, эколого-геоморфологическое районирование, рельеф, оценка. Keywords: clustered analyzing, points account, correlated analyzing, ecologicalgeomorphological zoning, relief,...»

«ФЕДЕРАЛЬНЫЙ АРБИТРАЖНЫЙ СУД СЕВЕРО-ЗАПАДНОГО ОКРУГА ПОСТАНОВЛЕНИЕ от 18 февраля 2009 г. по делу N А56-44943/2007 Резолютивная часть постановления объявлена 12 февраля 2009 года. Полный текст постановления изготовлен 18 февраля 2009 года. Федеральный арбитражный суд Северо-Западного округа в составе председательствующего Власовой М.Г., судей Кадулина А.В., Малышевой Н.Н., при участии от открытого акционерного общества СевНИИГиМ Будзинской Д.А. (доверенность от 16.07.2007) и Акацкой М.А....»

2016 www.сайт - «Бесплатная электронная библиотека - Научные публикации»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам , мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.

Вожатый у Цветаевой и вожатый у Пушкина - разные люди. Цветаева не создает объективного портрета Пугачева. Все создание образа основывается на переполняющих ее чувствах, на ее отношении к нему.
Цветаева, основываясь на пушкинской «Капитанской дочке», создает иного, нового героя.
Она восхищается им, она находится под волшебной силой его чар. Она оправдывает его злодеяния, в то время как Пушкин представляет его на наш читательский суд.
У Цветаевой Пугачев милосерден - он сохранил жизнь Гриневу. А у Пушкина? Да, он подарил герою жизнь, зато лишил ее тысячи людей.
Цветаева пишет: «Пугачев позвал Гринева в круг своих, значит, признал, почувствовал его своим». Если действительно эти «красные рожи, разгоряченные вином», были своими, почувствовал ли он Гринева таким же - «своим»?!
Пушкин, по-моему, наоборот, хочет показать разницу между Пугачевым и этими «красными рожами», Пугачев, одинокий в этом пьяном разгульном обществе, нуждается в человеке, понимающем его.
Пушкина ужасают злодеяния Пугачева, а Цветаева считает, что на фоне казней, грабежей, пожаров Пугачев «черным дан только для того, чтобы лучше, чище дать его - белым».
Цветаева дотошно выискивает какую-нибудь положительную черту Пугачева и возвеличивает ее. А у Пушкина она промелькнет - не всякий заметит!
При всей идеализации Пугачева Цветаева понимает, что он злодей и его благородство и благодарность - «благодарность и благородство злодея». Чисто детское восприятие зла, при котором ребенок ненавидит людей, обманувших и предавших, позволяет ей (или заставляет?) полюбить Пугачева сердцем семилетней девочки. «Это была моя первая встреча со злом, и оно оказалось - добром». У Цветаевой чувства к Пугачеву во многом определены чисто женским восприятием героя, сильного, великодушного, мужественного человека. Отсюда и всепоглощающее восхищение, какое бывает у тоненькой, хрупкой, романтически настроенной девочки к сильному, физически развитому, грубоватому, бесстрашному хулигану - предводителю мальчишек из соседнего двора.
Пушкин же лишен этой слепой, всепрощающей любви, он трезво оценивает своего героя, видя его плюсы и минусы, относясь к нему по-мужски объективно.
Интересна параллель, которую Цветаева проводит между Пугачевым - Гриневым и Николаем I - Пушкиным, то есть мужество и преданность присяге, долгу, чести у Гринева сравниваются с аналогичными качествами Пушкина. Цветаева сравнивает двух государей - самозванца Пугачева и самодержца Николая I, попавших в круговорот «исторической метели». Возможно, и Пушкин хотел подчеркнуть это сходство?
Читая Цветаеву, попадаешь под ее влияние.
Но любит ли Пушкин Пугачева так, как любит его Цветаева? Находится ли он под такой же силой чар? Чувствует ли Пушкин в нем тот «тайный жар», который так превозносит Цветаева?
Одержим ли Пугачев у Пушкина такой «отцовской любовью» к Гриневу, «любовью к невозможному для него сыну», «беленькому», как пишет об этом Цветаева? Не думаю! У Пушкина эта любовь - довольно-таки сдержанное чувство, скорее благодарность за благородство души. А может быть, Пугачев захотел взять на себя роль опекуна, заступника?!
Цветаева же считает, что это чувство - несомненно любовь! Она выражается, скользит, мелькает во всех его жестах, дарах. И даже кивок головой, через минуту слетевшей мертвой и окровавленной, - тоже дар любви, последний дар!
Но помимо всех различий Пугачев Пушкина и Пугачев Цветаевой во многом и схожи: оба бескорыстны, благородны, благодарны. Оба они - живые люди, совершающие поступки в ряде «живых картинок», поэтому и воспринимаются не как исторические портреты, а как реальные, узнаваемые, осязаемые личности.
И может быть, придут когда-нибудь в филологию новые Цветаевы, которые прочтут сложный мир Пугачева и его самого по-новому?