Болезни Военный билет Призыв

Рассказы о войне 1941 1945 короткие. Воспоминания участников великой отечественной войны

Лев Кассиль «Рассказ об отсутствующем»

Когда в большом зале штаба фронта адъютант командующего, заглянув в список награжденных, назвал очередную фамилию, в одном из задних рядов поднялся невысокий человек. Кожа на его обострившихся скулах была желтоватой и прозрачной, что наблюдается обычно у людей, долго пролежавших в постели. Припадая на левую ногу, он шел к столу Командующий сделал короткий шаг навстречу ему, вручил орден, крепко пожал награжденному руку, поздравил и протянул орденскую коробку.

Награжденный, выпрямившись, бережно принял в руки орден и коробку. Он отрывисто поблагодарил, четко повернулся, как в строю, хотя ему мешала раненая нога. Секунду он стоял в нерешительности, поглядывая то на орден, лежавший у него на ладони, то на товарищей по славе, собравшихся тут. Потом снова выпрямился.

— Разрешите обратиться?

— Пожалуйста.

— Товарищ командующий... И вот вы, товарищи, — заговорил прерывающимся голосом награжденный, и все почувствовали, что человек очень взволнован. — Дозвольте сказать слово. Вот в этот момент моей жизни, когда я принял великую награду, хочу я высказать вам о том, кто должен бы стоять здесь, рядом со мной, кто, может быть, больше меня эту великую награду заслужил и своей молодой жизни не пощадил ради нашей воинской победы.

Он протянул к сидящим в зале руку, на ладони которой поблескивал золотой ободок ордена, и обвел зал просительными глазами.

— Дозвольте мне, товарищи, свой долг выполнить перед тем, кого тут нет сейчас со мной.

— Говорите,— сказал командующий.

— Просим! — откликнулись в зале.

И тогда он рассказал.

— Вы, наверное, слышали, товарищи, — так начал он,— какое у нас создалось положение в районе Р. Нам тогда пришлось отойти, а наша часть прикрывала отход. И тут нас немцы отсекли от своих. Куда ни подадимся, всюду нарываемся на огонь. Бьют по нам немцы из минометов, долбят лесок, где мы укрылись, из гаубиц, а опушку прочесывают автоматами. Время истекло, по часам выходит, что наши уже закрепились на новом рубеже, сил противника мы оттянули на себя достаточно, пора бы и до дому, время на соединение оттягиваться. А пробиться, видим, ни в какую нельзя. И здесь оставаться дольше нет никакой возможности. Нащупал нас немец, зажал в лесу, почуял, что наших тут горсточка всего-навсего осталась, и берет нас своими клещами за горло. Вывод ясен — надо пробиваться окольным путем.

А где он — этот окольный путь? Куда направление выбрать? И командир наш, лейтенант Буторин Андрей Петрович, говорит: «Без разведки предварительной тут ничего не получится. Надо порыскать да пощупать, где у них щелка имеется. Если найдем — проскочим». Я, значит, сразу вызвался. «Дозвольте, говорю, мне попробовать, товарищ лейтенант?» Внимательно посмотрел он на меня. Тут уже не в порядке рассказа, а, так сказать, сбоку должен объяснить, что мы с Андреем из одной деревни — кореши. Сколько раз на рыбалку ездили на Исеть! Потом оба вместе на медеплавильном работали в Ревде. Одним словом, друзья-товарищи. Посмотрел он на меня внимательно, нахмурился. «Хорошо, говорит, товарищ Задохтин, отправляйтесь. Задание вам ясно?»

Вывел меня на дорогу, оглянулся, схватил за руку. «Ну, Коля, — говорит,— давай простимся с тобой на всякий случай. Дело, сам понимаешь, смертельное. Но раз вызвался, то отказать тебе не смею. Выручай, Коля... Мы тут больше двух часов не продержимся. Потери чересчур большие...» — «Ладно, говорю, Андрей, мы с тобой не в первый раз в такой оборот угодили. Через часок жди меня. Я там высмотрю, что надо. Ну а уж если не вернусь, кланяйся там нашим, на Урале...»

И вот пополз я, хоронюсь по-за деревьями. Попробовал в одну сторону — нет, не пробиться: густым огнем немцы по тому участку кроют. Пополз в обратную сторону. Там на краю лесочка овраг был, буерак такой, довольно глубоко промытый. А на той стороне у буерака — кустарник, и за ним — дорога, поле открытое. Спустился я в овраг, решил к кустикам подобраться и сквозь них высмотреть, что в поле делается. Стал я карабкаться по глине наверх, вдруг замечаю, над самой моей головой две босые пятки торчат. Пригляделся, вижу: ступни маленькие, на подошвах грязь присохла и отваливается, как штукатурка, пальцы тоже грязные, поцарапанные, а мизинчик на левой ноге синей тряпочкой перевязан — видно, пострадал где-то... Долго я глядел на эти пятки, на пальцы, которые беспокойно шевелились над моей головой. И вдруг, сам не знаю почему, потянуло меня щекотнуть эти пятки... Даже и объяснить вам не могу. А вот подмывает и подмывает... Взял я колючую былинку да и покарябал ею легонько одну из пяток. Разом исчезли обе ноги в кустах, и на том месте, где торчали из ветвей пятки, появилась голова. Смешная такая, глаза перепуганные, безбровые, волосы лохматые, выгоревшие, а нос весь в веснушках.

— Ты что тут? — говорю я.

— Я,— говорит,— корову ищу. Вы не видели, дядя? Маришкой зовут. Сама белая, а на боке черное. Один рог вниз торчит, а другого вовсе нет... Только вы, дядя, не верьте... Это я все вру., пробую так. Дядя, — говорит,— вы от наших отбились?

— А это кто такие ваши? — спрашиваю.

— Ясно, кто — Красная Армия... Только наши вчера за реку ушли. А вы, дядя, зачем тут? Вас немцы зацапают.

— А ну, иди сюда,— говорю,— Расскажи, что тут в твоей местности делается.

Голова исчезла, опять появилась нога, а ко мне по глиняному склону на дно оврага, как на салазках, пятками вперед, съехал мальчонка лет тринадцати.

— Дядя, — зашептал он,— вы скорее отсюда давайте куда-нибудь. Тут немцы. У них вон у того леса четыре пушки стоят, а здесь сбоку минометы ихние установлены. Тут через дорогу никакого ходу нет.

— И откуда, — говорю,— ты все это знаешь?

— Как, — говорит,— откуда? Даром, что ли, с утра наблюдаю?

— Для чего же наблюдаешь?

— Пригодится в жизни, мало ль что...

Стал я его расспрашивать, и малец рассказал мне про всю обстановку. Выяснил я, что овраг идет по лесу далеко и по дну его можно будет вывести наших из зоны огня. Мальчишка вызвался проводить нас. Только мы стали выбираться из оврага, в лес, как вдруг засвистело в воздухе, завыло и раздался такой треск, словно вокруг половину деревьев разом на тысячи сухих щепок раскололо. Это немецкая мина угодила прямо в овраг и рванула землю около нас. Темно стало у меня в глазах. Потом я высвободил голову из-под насыпавшейся на меня земли, огляделся: где, думаю, мой маленький товарищ? Вижу, медленно приподымает он свою кудлатую голову от земли, начинает выковыривать пальцем глину из ушей, изо рта, из носа.

— Вот это так дало! — говорит. — Попало нам, дядя, с вами, как богатым... Ой, дядя,— говорит,— погодите! Да вы ж раненый.

Хотел я подняться, а ног не чую. И вижу — из разорванного сапога кровь плывет. А мальчишка вдруг прислушался, вскарабкался к кустам, выглянул на дорогу, скатился опять вниз и шепчет.

— Дядя, — говорит,— сюда немцы идут. Офицер впереди. Честное слово! Давайте скорее отсюда. Эх ты, как вас сильно...

Попробовал я шевельнуться, а к ногам словно по десять пудов к каждой привязано. Не вылезти мне из оврага. Тянет меня вниз, назад...

— Эх, дядя, дядя,— говорит мой дружок и сам чуть не плачет,— ну, тогда лежите здесь, дядя, чтоб вас не слыхать, не видать. А я им сейчас глаза отведу, а потом вернусь, после...

Побледнел он так, что веснушек еще больше стало, а глаза у самого блестят. «Что он такое задумал?» — соображаю я. Хотел было его удержать, схватил за пятку, да куда там! Только мелькнули над моей головой его ноги с растопыренными чумазыми пальцами — на мизинчике синяя тряпочка, как сейчас вижу.. Лежу я и прислушиваюсь. Вдруг слышу: «Стой!.. Стоять! Не ходить дальше!»

Заскрипели над моей головой тяжелые сапоги, я расслышал, как немец спросил:

— Ты что такое тут делал?

— Я, дяденька, корову ищу,— донесся до меня голос моего дружка,— хорошая такая корова, сама белая, а на боке черное, один рог вниз торчит, а другого вовсе нет. Маришкой зовут. Вы не видели?

— Какая такая корова? Ты, я вижу, хочешь болтать мне глупости. Иди сюда близко. Ты что такое лазал тут уж очень долго, я тебя видел, как ты лазал.

— Дяденька, я корову ищу,— стал опять плаксиво тянуть мой мальчонка. И внезапно по дороге четко застучали его легкие босые пятки.

— Стоять! Куда ты смел? Назад! Буду стрелять! — закричал немец.

Над моей головой забухали тяжелые кованые сапоги. Потом раздался выстрел. Я понял: дружок мой нарочно бросился бежать в сторону от оврага, чтобы отвлечь немцев от меня. Я прислушался, задыхаясь. Снова ударил выстрел. И услышал я далекий, слабый вскрик. Потом стало очень тихо... Я как припадочный бился. Я зубами грыз землю, чтобы не закричать, я всей грудью на свои руки навалился, чтобы не дать им схватиться за оружие и не ударить по фашистам. А ведь нельзя мне было себя обнаруживать. Надо выполнить задание до конца. Погибнут без меня наши. Не выберутся.

Опираясь на локти, цепляясь за ветви, пополз я... После уже ничего не помню. Помню только — когда открыл глаза, увидел над собой совсем близко лицо Андрея...

Ну вот, так мы и выбрались через тот овраг из лесу.

Он остановился, передохнул и медленно обвел глазами весь зал.

— Вот, товарищи, кому я жизнью своей обязан, кто нашу часть вызволить из беды помог. Понятно, стоять бы ему тут, у этого стола. Да вот не вышло... И есть у меня еще одна просьба к вам... Почтим, товарищи, память дружка моего безвестного — героя безымянного... Вот даже и как звать его, спросить не успел...

И в большом зале тихо поднялись летчики, танкисты, моряки, генералы, гвардейцы — люди славных боев, герои жестоких битв, поднялись, чтобы почтить память маленького, никому неведомого героя, имени которого никто не знал. Молча стояли понурившиеся люди в зале, и каждый по-своему видел перед собой кудлатого мальчонку, веснушчатого и голопятого, с синей замурзанной тряпочкой на босой ноге...

Радий Погодин «Послевоенный суп»

Танкисты оттянулись с фронта в деревушку, только вчера ставшую тылом. Снимали ботинки, окунали ноги в траву, как в воду, и подпрыгивали, обманутые травой, и охали, и хохотали — трава щекотала и жгла их разопревшие в зимних портянках ступни.

Стоят танки «тридцатьчетверки» — на броне котелки и верхнее обмундирование, на стволах пушек — нательная бумазея. Ковыляют танкисты к колодцу — кожа у них зудит, требует мыла. Лупят себя танкисты по бокам и гогочут: от ногтей и от звучных ударов на белой коже красные сполохи.

Облепили танкисты колодец — ведра не вытащить. Бреются немецкими бритвами знаменитой фирмы «Золинген», глядятся в круглые девичьи зеркальца.

Одному танкисту стало невтерпеж дожидаться своей очереди на мытье, да и ведро у него было дырявое, он опоясался полотенцем вафельным и отправился искать ручей.

В оставленные немцем окопы струйками натекает песок, он чудесно звенит, и в нем семена трав: черненькие, серенькие, рыжие, с хвостиками, с парашютами, с крючочками. И просто так, в глянцевитой кожуре. Воронки на теле своем земля залила водой. И от влажного бока земли уже отделилось нечто такое, что само оживет и даст жизнь быстро сменяющимся поколениям.

Мальчишка сидел у ручья. Возле него копошили землю две сухогрудые курицы. Неподалеку кормился бесхвостый петух. Хвост он потерял в недавнем бою, потому злобно сверкал неостывшим глазом и тут же, опечаленный и сконфуженный, стыдливо приседал перед курицами, что-то доказывая и обещая.

— Здорово, воин, — сказал мальчишке танкист.

Мальчишка поднялся, серьезный и сморщенный.

Покачнулся на тонких ногах. Он был худ, худая одежда на нем, залатанная и все равно в дырах. Чтобы укрепить свое взрослое положение над этим жидконогим шкетом, танкист щедро повел рукой и произнес добрым басом:

— А ты гуляй, малый, гуляй. Теперь не опасно гулять.

— А я не гуляю. Я курей пасу.

Танкист воевал первый год. Поэтому все невоенное казалось ему незначительным, но тут зацепило его, словно он оцарапался обо что-то невидимое и невероятное.

— Делать тебе нечего. Курица червяков ест. Зачем их пасти? Пусть едят и клюют, что найдут.

Мальчишка отогнал куриц лозиной от ручья и сам отошел.

— Ты, может, меня боишься? — спросил танкист.

— Я не пугливый. А по деревне всякие люди ходят.

Петух косил на танкиста разбойничьим черным глазом, — видать, лихой был когда-то; он шипел и грозился, и отворачивал свой горемычный хвост, готовый, чуть что, уносить свое мясо и лётом, и скоком, и на рысях.

— Мужики — они все могут есть, хоть ворону съедят. А у Маруськи нашей и у Сережки Татьяниного ноги свело от рахита. Им яйца нужно есть куриные... Тамарку Сучалкину кашель бьет — ей молока бы...

Маленький был мальчишка, лет семи-восьми, но танкисту внезапно показалось, что перед ним либо старый совсем человек, либо великан, не поднявшийся во весь

рост, не раздавшийся плечами в сажень, не накопивший зычного голоса от голодных пустых харчей и болезней.

Танкист подумал: «Война чертова».

— Хочешь, я тебя угощу? У меня в танке пайковый песок есть — сахарный.

Мальчишка кивнул: угости, мол, если не жалко. Когда танкист побежал через луговину к своей машине, мальчишка крикнул ему:

— Ты в бумажку мне нагреби. Мне терпеть будет легче, а то я его весь слижу с ладошки и другим не достанется.

Танкист принес мальчишке сахарного песку в газетном кульке. Сел рядом с ним подышать землей и весенними нежными травами.

—- Батька где? — спросил он.

— На войне. Где же еще?

— А в поле. Она с бабами пашет под рожь. Еще позалетошным годом, когда фашист наступал, ее председателем выбрали. У других баб ребятишки слабые — они их за юбку держат. А у нас я да Маруська. Маруська маленькая, а я не капризный, со мной свободно. Мамке деда Савельева дали в помощники. Ходить он совсем устарел. Он погоду костями чувствует. Говорит, когда пахать, когда сеять, когда картошку садить. Только ведь семян все равно мало...

Танкист втянул в себя густой утренний воздух, уже пропитавшийся запахом танков.

— Давай искупнемся. Я тебя мылом вымою.

— Я не грязный. Мы из золы щелок делаем — тоже моет. А у тебя духовитое мыло?

— Зачем? У меня мыло солдатское, серое, оно лучше духовитого трет.

Мальчишка вздохнул, вроде улыбнулся.

— У духовитого цвет вкусный. Я раз целую печатку украл у одного тут, у немца. Неразвернутую еще.

Отворотил бумажку— лизнул даже. Вдруг сладкое. Маруська, так она его сразу в рот. Маленькая еще, глупая.

Танкист разделся, вошел в холодный ручей.

— Снимай одежду,— приказал он.— В ручей не лезь — промерзнешь. Я тебя стану поливать.

— Я не промерзну. Я привыкший,— Мальчишка скинул рубаху и штаны, полез в ручей спиной вперед — хрупкогрудый, ноги прямо из спинных костей без круглых мальчишеских ягодиц, широко расставленные, и руки такие же — синюшные, ломкие и красные в пальцах.

Танкист высадил его обратно на берег.

— Совсем в тебе, парень, нет весу. Ни жирины. Холодная вода — простудит тебя такого насквозь.— Он плеснул на мальчишку из пригоршни, вторично зачерпнул воды да и выпустил ее — впалый мальчишкин живот был стянут струпьями.

— Ты не бойсь. Это на мне не заразное,— Мальчишкины глаза заблестели обидой, в близкой глубине этих глаз остывало что-то и тонуло, тускнея,— Я живот картошкой спалил...

Танкист дохнул, будто кашлянул, будто захотелось ему очистить легкие от горького дыма. Принялся осторожно намыливать мальчишкины плечи.

— Уронил картошку?

— Зачем же ее ронять? Я пусторукий, что ли? Я картошку не выроню... Фронт еще вон где был, вон за тем бугром. Там деревня Засекино. Вы, наверно, по карте знаете. А в нашем Малявине было ихних обозов прорва, и автомобилей, и лошадей с телегами. А немцев самих! Дорога от них зеленая была — густо бежали. Вон, где сейчас танк под деревом прячется, два немца картошку варили на костерке. Их кто-то позвал. Они отлучились. Я картошку из котелка за пазуху...

— Ты что, сдурел?! — крикнул танкист, растерявшись.— Картошка-то с пылу!

— А если она с маслом? У нее помереть какой дух... Плесни мне в глаза, мыло твое шибко щиплет,— Мальчишка глядел на танкиста спокойно и терпеливо,— Я под кустом с целью сидел — может, забудут чего, может, недоедят и остатки выбросят... Я тогда почти всю деревню пешком прошел. Бежать нельзя. У них, как бежишь,— значит, украл.

Танкист месил мыло в руках.

— Все мыло зазря сомнешь. Давай я тебе спину натру,— Мальчишка наклонился, зачерпнул воды, промыл глаза,— Я у немцев много чего покрал. Один раз даже апельсину украл.

— Ловили тебя?

— Ловили.

— А как же. Меня много раз били... Я только харчи крал. Ребятишки — маленькие: Маруська наша, и Сережка Татьянин, и Николай. Они — как галчата: целый день рты открытые. И Володька был раненый — весь больной. А я над ними старший. Сейчас с ними дед Савельев сидит. Меня к другому делу приставили — курей пасу.

Мальчишка замолчал, устал натирать мускулистую, широченную танкистову спину, закашлялся, а когда отошло, прошептал:

— Теперь я, наверно, помру.

Танкист опять растерялся.

— Чего мелешь? За такие слова — по ушам.

Мальчишка поднял на него глаза, и в глазах его было тихое неназойливое прощение.

— А харчей нету. И украсть не у кого. У своих красть не станешь. Нельзя у своих красть.

Танкист мял мыло в кулаке, мял долго, пока между пальцами не поползло,— старался придумать подходящие к случаю слова. Наверно, только в эту минуту понял танкист, что и не жил еще, что жизни, как таковой, и не знает, и где ему, скороспелому, объяснять жизнь другим.

— Вам коров гонят и хлеб везут,— наконец сказал он.— Фронт отодвинется подальше — коровы и хлеб сюда прибудут.

— А если фронт надолго станет?.. Дед Савельев говорит — лопуховый корень есть можно. Он сам в плену питался, еще в ту войну.

Танкист вытер мальчишку вафельным неподрубленным полотенцем.

— Не людское дело — лопух кушать. Я покумекаю, потолкую со старшиной,— может, мы вас поддержим из своего пайка.

Мальчишка, торопясь, покрутил головой:

— Не-е... Вам нельзя тощать. Вам воевать нужно. А мы как-нибудь. Бабка Вера — она совсем старая, почти неживая уже — говорит, солодовая трава на болотах растет — лепешки из нее можно выпекать, она пыхтит, будто с закваской. Вы только быстрее воюйте, чтобы те коровы и тот хлеб к нам успели,— Теперь в мальчишкиных глазах, потемневших от долгой тоски, светилась надежда.

— Мы постараемся,— сказал танкист. Он засмеялся вдруг невеселым натянутым смехом,— Зовут тебя как?

— Сенька.

На том они и расстались. Танкист отдал мальчишке обмылок, чтобы он вымыл свою команду: Маруську, и Сережку, и Николая. Танкист звал мальчишку поесть щей из солдатской кухни — мальчишка не пошел.

— Я сейчас при деле, мне нельзя отлучаться.

Курицы тягали червяков из влажной тихой земли.

Петух бесхвостый, испугавшись танкистова шага, совсем потерял голову и, вместо того чтобы бежать, бросился прямо танкисту под ноги.

— А ты, чертов дурак, куда прешь? — закричал на него танкист.

Петух окончательно осатанел, долбанул танкиста в сапог, свалился и закричал диким криком, лежа на крыле, — крик этот был то ли исступленным рыданием, то ли кому-то грозил петух, то ли обещал.

Возле танков — может быть, запах кухни тому виной, может быть, петушиный крик — пригрезился танкисту дом сытный, с кружевными занавесками, веселая краснощекая девушка и послевоенный наваристый суп с курятиной.

Радий Погодин «Кони»

Дед Савельев еще в первую военную весну назначил поле для пахоты — широкий клин между холмов, возле озера.

— Эту землю пашите. Эта земля устойчивая. За всю мою жизнь этот клин никогда не давал пропуску. В засуху здесь вода не иссыхает — здесь ключи бьют. В дожди с этой земли излишек воды стечет, потому что поле наклонное к озеру. И солнце его хорошо обогревает благодаря наклону. И ветер его обходит — оно холмом загорожено.

С этого клина прожили вторую зиму под немцем. Долгой была та зима. Вьюжной была и отчаянной. В малую деревню вести с фронта не попадают. А если и достигнут какие, то немцы изукрасят их на свой лад — худо...

Худо, когда печь не топлена.

Худо, когда есть нечего, ребят накормить нечем.

Худо совсем, когда неизвестность.

Но не верит сердце в погибель. Даже в самой слабой груди торопит время к победному часу.

Весна пришла ранняя. Услыхав ее, снарядились женщины пахать. Четверо тянут, пятая плуг ведет. А другие отдыхают. Пашут по очереди, чтобы не надорваться. Семена собрали по горстке, кто сколько сберег.

Сенька тоже в упряжку стал — пришел со своей лямкой в помощь. Тянет — в голове от натуги звон, в глазах круги красные.

— Ай да конь! Ну жеребец! Не ярись, не лютуй — все поле потопчешь. Ишь в тебе силы сколь — аж земля трещит.

На эти насмешки Сенька внимания не обращает. Пусть посмеются для пользы дела.

От земли пар идет. И от пахарей пар. Небо мотнулось куда-то вбок. Земля из-под ног выскользнула. Падает Сенька носом в борозду.

— Ай да конь! — говорят женщины.

После передышки Сенька снова приладил свою лямку к плугу, и прогнать его никто не решился.

Уже вспахали больше половины, когда наткнулись на бомбу. Пошли к деду. Жалко им работы, жалко потраченной силы, а ничего не поделаешь: шевельнешь бомбу — и вырастут вместо хлеба сироты.

Дед долго сидел, глядя в окно на весну, которая — и не заметишь — обернется каленым летом.

— Нужно дальше пахать,— сказал дед.— С этого поля вы сыты будете. С другого не наверняка. Кабы тех полей много, как раньше: на одном посохнет — на другом уродится, на одном погниет — на другом выстоит. А здесь одно, да зато верное.

— Дед, бомба на нем. Ты, может, не понял иль недослышал? — сказала ему женщина-председатель.

— С бомбой я слажу,— ответил дед. Пригнулся к окну, прислонил голову к переплету.— Кабы знать, куда ее стукнуть, тогда бы мне и совсем просто. На один миг делов.

Бабка Вера, самая старая в деревне старуха, которая, как говорили, когда-то давно оседлала черта и с тех пор на нем верхом ездит, иначе как объяснишь такую прыть в ее древнем возрасте, растолкала женщин, стала перед стариком подбоченясь:

— Ты что же, сивый пень, не знаешь? Сколько раз на войне воевал и не знаешь?

— Не шуми, Вера. Система на всякой войне разная. Ты, если что, кошку мою, Марту, к себе забери.

Бабка Вера руками взмахнула — руки у нее словно клюющие тощие птицы.

— Ну, варнак! О душе бы подумал, а он о кошке.

Женщины смотрели на них с испугом.

— Вы завтра утром в поле не приходите,— спокойно сказал дед Савельев,— Сидите дома. Ты, Вера, тоже дома побудь. Не вздумай... В таком деле одному надо.

— Молод еще мной командовать! — Бабка Вера пошла, пошла по избе.

Кошка, зашипев, мотнулась на печь.

Дед вздохнул, отвернулся к окну. Он в небо глядел, на журавлиный пролетающий клин.

— Пс-ссс...— прошептала бабка. Кошка Марта прыгнула к ней на руки,— Пойдем,— сказала ей бабка ласково,— у меня побудешь.

Женщины ушли тихо. Бабка, шаркая по полу залатанными кирзовыми сапогами, унесла кошку. Сенька остался — забился на печи за стариков полушубок.

Старик у окна сидел. Закатное небо разукрасило его голову в огненный цвет.

Проснулся Сенька от старикова шага. Старик оглядывал заступ и что-то ворчал про себя не сердито, но строго.

Сенька решил: «Топора не берет, значит, отдумал тюкать бомбу по рыльцу». Внезапный крепкий сон настиг его в конце этой мысли, оттого опоздал Сенька в поле. А когда пришел и затаился в овраге, по которому вдоль поля бежал ручей, услышал: ударяет дед обухом топора по бомбе. Бомба гудит жестко, как наковальня,— звук ударов словно отскакивает от нее.

— Взял топор все-таки! — выкрикнул Сенька, и обмерло его сердце по деду, и захрустела на зубах соленая мокрая земля.

Когда в овраг пришли женщины, не утерпели, у старика уже был выкопан вдоль бомбы окопчик — узкая щель. Теперь он копал ступеньки — в эту щель плавный сход. А когда выкопал, спустился туда и осторожно скатил бомбу себе на плечо.

Женщины в овраге замерли. Куда старому такую тяжесть? Но, видать, имеется в человеке, хоть стар он и немощен, такая способность, которая помогает ему всю силу, оставшуюся для жизни, израсходовать в короткое время.

Дед полез по ступенькам наверх. Взойдет на одну ступеньку, поотдышится. Выше вздымается. Упирается рукой в край щели, чтобы вес бомбы давил не только на ноги ему. А когда выбрался из земли, направился по борозде к озеру. Мелко идет — некрепко. Рубаха на нем чистая. Белые волосы расчесаны гребнем.

Женщины поднялись из оврага. Бабка Вера впереди всех. Без платка.

Сенькина боязнь отступила перед медленным дедовым шагом, перед его согнутой спиной, которая сгибалась все ниже. Сенька пополз по оврагу за дедом вслед.

Шея у деда набухла. Колени подламывались.

До озера он дошел все-таки. Стал на край обрыва. Бомбу свалил с плеча в воду и повалился сам. Бомба рванула. Крутой берег двинулся в озеро вместе с упавшим дедом.

Когда женщины подбежали, на месте обрыва образовалась песчаная пологая осыпь. Внизу, у самой воды, лежал дед, припорошенный белым песком. Дед еще жил.

Он был нераненый. Только оглохший и неподвижный. Женщины подняли его, отнесли на руках в избу. Там он потихоньку пришел в себя.

Ребятишки деревенские во главе с Сенькой каждый день приходили к нему, играли возле него или просто сидели.

Фронт сквозь деревню прошел, опалил ее, но не сильно — дожил дед до нашего войска.

Сеньку нарядили кур пасти, потому проглядел он дедову кончину Тамарка Сучалкина, после Сеньки самая старшая, сидела в тот день в стариковской избе во главе ребятишек.

Дед подозвал ее и велел:

— Уводи, Тамарка, детей. Я помирать стану. Народу скажи, чтобы не торопились ко мне идти, чтобы повременили. Пускай завтра приходят.

Тамарка испугалась, заспорила:

— Ты что, дед? Ты, наверное, спишь — такие слова плетешь.

Дед ей еще сказал:

— Ты иди, Тамарка, уводи детей. Мне сейчас одному нужно побыть. Сейчас мое время дорогое. Мне нужно людям обиды простить и самому попросить прощения у них. У всех. И у тех, что померли, и у тех, что живут. Иди, Тамарка, иди. Я сейчас буду с собой разговаривать...

Тамарка не так словам поверила дедовым, как его глазам, темным, смотрящим из глубины, будто сквозь нее — будто она кисейная. Тамарка подобрала губы, утерла нос и увела ребятишек за лесную вырубку, посмотреть, как цветет земляника.

Когда Сенька узнал, что старик помер, он упал на траву и заплакал. Ушли из его головы все мысли, все обиды и радости — все ушло, кроме короткого слова — дед.

Четыре солдата — четыре обозных тыловика, пожилые и морщинистые, внесли дедов гроб на высокий холм. На этом месте был древний погост. Еще сохранились здесь древние каменные кресты, источенные дождями, стужей и ветром. Немцы рядом с каменными крестами устроили свое кладбище — ровное, по шнуру. Кресты одинаковые, деревянные, с одной перекладиной. С какой надменной мыслью выбирали они это место, на какой рассчитывали значительный символ?

Женщины придумали положить деда там же, на самой вершине бугра, чтобы видны были ему и немецкое скучное кладбище, и вся окрестная даль: и поля, и леса, и озера, и деревня Малявино, и другие деревни, тоже не чужие ему, и белые от пыли дороги, исхоженные медленным дедовым шагом. Женщины, разумеется, знали, что умершему старику уже ничего не увидеть и запахи трав его не коснутся, что ему нет разницы, в каком месте лежать, но хотели они сохранить живую молву о нем, потому и выбрали древний высокий холм ему как бы памятником.

Солдаты снарядились дать над могилой залп из четырех боевых винтовок.

— Не нужно над ним шуметь,— сказала женщина-председатель.

Бабка Вера руки из-под платка выпростала. Вскинулись ее руки кверху, как комья земли от взрыва.

— Палите! — закричала она,— Небось солдат. Небось всю жизнь воевал. Палите!

Солдаты выстрелили в синий вечерний воздух из своего оружия. И еще выстрелили. И так стреляли три раза. Потом ушли. Женщины тоже ушли. Покинули холм ребятишки, одетые во что попало, застиранное, перелатанное и не по росту. Остались возле могилы дедовой Сенька да бабка Вера.

Сенька сидел согнувшись, уронив голову. В сером залатанном ватнике он был похож на свежую грудку земли, не проросшую травами. Бабка Вера металась среди немецких могил черным факелом. Подходила к краю бугра, и все бормотала, и все выкрикивала, словно бранила за что-то старика Савельева, по ее мнению рано ушедшего, или, напротив, обещала в своей бесконечной старости прожить и его недожитое время.

На следующий день солдаты-обозники укатили на рессорных телегах к фронту. Женщины заторопились свои дела делать. Ребятишки сели на теплом крыльце избы, в которой дед проживал, в которой сейчас было пусто, по-пустому светло и гулко и прибрано чисто.

Фронт уже далеко отошел от деревни. Лишь иногда по ночам избы начинали дрожать. Ветер заносил в открытые окна неровный накатистый звук, будто рушилось что-то, будто бились боками сухие бревна и ухали, падая на землю. Небо над фронтом занималось зарей среди ночи, но страшная та заря как бы тлела, не разгораясь, не обжигая кучных серебряных звезд.

Все боевые войска давно прошли сквозь деревню, и обозы прошли, и санитарная часть. Дорога утихла. Она бы, пожалуй, совсем заузилась, так как местному населению ездить по ней было не на чем, да и некуда. Но шли по дороге колонны машин, груженные боевым припасом для фронта, и дорога пылила, жила.

Шагал по этой дороге солдат, искал для себя ночлега. Шел он из госпиталя в свою дивизию, в стрелковую роту, где до ранения состоял пулеметчиком. Крыльцо, усаженное ребятишками, поманило его, повлекло. Подумал солдат: «Вот, однако, изба веселая. Остановлюсь тут, отдохну в житейской густой суматохе». Солдат вспомнил свою семью, где был он у матери седьмым, самым младшим сыном — последним.

— Привет, мелкота,— сказал он.

— Здрасте,— сказали ему ребятишки.

Солдат заглянул в избу.

— Чисто живете. Разрешите и мне пожить с вами до завтра. А где ваша мамка?

— Наши мамки в поле,— ответила ему Тамарка Сучалкина, самая старшая.— Мы в этой избе не живем. В ней дед Савельев жил, а теперь помер.

Оглянулся солдат на ребятишек. Разглядел их — тощие, большеглазые, очень пристальные и тихие.

— Вот оно как, однако...— сказал солдат,— Чего же вы тут, у пустой избы, делаете? Играете?

— Нет,— сказала девчонка Тамарка.— Мы здесь просто сидим.

Девчонка Тамарка заплакала и отвернулась, чтобы другие не видели.

— Вы ступайте в какую-нибудь другую избу ночевать,— посоветовала она солдату.— Сейчас в избах просторно. Когда фронт проходил, в избах народ не помещался — на улице спали. А сейчас в избах места пустого много.

— Я здесь заночую,— объяснил Тамарке солдат.— Сразу спать лягу. А вы не шумите, мне рано вставать, я в свою дивизию тороплюсь.

Тамарка кивнула: мол, ваше дело.

Солдат положил мешок в изголовье и завалился на ночлег. Помечтал немного о медицинской сестре Наташе, с которой познакомился в госпитале, которой пообещал письма отсылать каждый день, и заснул.

Во сне он почувствовал, будто его трясут и толкают в спину.

— Что, в наступление? — спросил он, вскочив. Принялся шарить вокруг, отыскивая винтовку, и проснулся совсем. Увидел себя в избе. Увидел окна с красной каймой от закатного солнца. А перед собой разглядел мальчишку в драном и не по росту ватнике.

— Ты что в сапогах завалился? — сказал мальчишка солдату взрослым угрюмым голосом,— На этой лавке дед помер, а ты даже сапоги не скинул.

Солдат рассердился за прерванный сон, за то, что его такой молокосос уму учит. Закричал:

— Да ты кто такой? Как пальну тебе по ушам!

— Не кричи. Я тоже кричать могу,— сказал мальчишка,— Я здешний житель. Сенькой зовут. Днем я на коне работал. Сейчас его пасть погоню к озеру, на луговину.- Мальчишка подошел к двери. Лицо его просветлело, он зачмокал тихо и ласково.

Солдат тоже увидел привязанного к крыльцу коня. Был тот конь то ли больной, то ли совсем заморенный. Шкура на широкой кости висела как балахон. Голову конь положил на перила, чтобы шея у него отдыхала.

— Вот так конь! — засмеялся солдат.— Таков конь на одер да на мыло. Другой пользы от него никакой.

Мальчишка гладил коня по морде, совал ему в мягкие черные губы сбереженную корочку.

— Какой ни на есть — все конь. Жилы у него в ногах застуженные. Я его выхожу, к осени резвый будет. Нам его солдаты-обозники подарили. Они и деда схоронить помогли. А ты, спать ляжешь, сапоги скинь. Нехорошо. Дом еще после деда не остыл, а ты в сапогах завалился.

Солдат зубами заскрипел от досады. Плюнул.

— Подумаешь, дед! — закричал,— Помер, туда ему и дорога. Он свое пожил. Сейчас маршалы гибнут и генералы. Солдаты-герои пачками в землю ложатся. Война! А вы тут со своим дедом...

Солдат лег на лавку к печке лицом и долго еще ворчал и выкрикивал про свои раны и страшные минуты, которые он претерпел на фронте. Потом солдат вспомнил свою мать. Была она уже старая непомерно. Еще до войны у нее было одиннадцать внуков от старших сынов.

— Бабка,— вздохнул солдат,— Однако всю эту ораву сейчас растит. Картошек варит не по одному чугуну. На такую гурьбу много еды нужно — сколько ртов! Ей бы отдохнуть, погреть ноги в тепле, да вот, видишь, какое дело — война.— Солдат заворочался, сел на лавке. Показалось ему, что изба не пустая, что движется в этой избе его мать в своих бесконечных хлопотах.

Солдат хотел сказать: «Тьфу ты!» — но поперхнулся. Потом прошел по избе, потрогал нехитрую утварь, стесненно и радостно ощущая, что сохранили тут для него нечто такое, о чем мог позабыть в спешке войны.

— Ух ты,— сказал солдат,— бедолаги мои...— И закричал: — Эй! — не умея позвать мальчишку, потому что всякие слова, которыми называют мальчишек солдаты, здесь не годились.— Эй, мужик на коне!

Никто ему не ответил. Мальчишка уже ушел пасти коня к озеру и, наверно, сидел сейчас под березой, растапливая костерок.

Взял солдат мешок, взял шинель. Вышел на улицу.

Земля в этом месте полого спускалась к озеру. В деревне было еще красно от заката, внизу, в котловане у озера, собралась, натекла со всех сторон темень. В темноте, как в ладонях, горел костерок. Иногда огонь свивался клубком, иногда поднималась из его сердцевины струйка летучих искр. Мальчишка костер разжег и палкой в нем шевелил, а может быть, подбрасывал в огонь сухого елового лапника. Солдат отыскал тропку. Спустился к мальчишке на мокрый луг.

— Я к тебе ночевать пришел,— сказал он,— Не прогонишь? Мне одному что-то холодно стало.

— Ложись,— ответил ему мальчишка.— Сюда шинельку стели, здесь сухо. Тут я вчера землю костром прокалил.

Солдат постелил шинель, растянулся на мягкой земле.

— Отчего дед помер? — спросил он, когда помолчали они сколько положено.

— От бомбы,— ответил Сенька.

Солдат приподнялся:

— Прямым попаданием или осколком?

— Все одно. Помер. Для тебя он чужой, а для нас — дедка. Особенно для малых, для ребятишек.

Сенька сходил проведал коня. Потом подбросил в огонь хворосту и травы, чтобы отгонять комаров. Расстелил драный ватник возле солдатской шинели и прилег на него.

— Спи,— сказал он.— Завтра спозаранок будить буду. Дел много. Я две картошины закопал под золу, утром съедим.

Солдат уже подремал в избе, перебил сон на время и теперь не мог уснуть сразу. Глядел в небо, в ясные звезды, чистые, словно слезы.

Сенька тоже не спал. Смотрел на теплый багрянец в небе, который будто стекал с холмов в озеро и остывал в его темной воде. Пришла ему в голову мысль, что дед и по сей день живет, только переселился на другое, более удобное для себя место, на высокий холм, откуда ему шире глядеть на свою землю.

Уснувший солдат бормотал во сне что-то любовное. С озера поднялся туман. Зыбкие тени шатались над лугом, сбивались в плотный табун. Мнилось Сеньке, что вокруг него пасется много коней — и гнедых, и буланых. И крепкие, статные кобылицы нежно ласкают своих жеребят.

— Дед,— сказал мальчишка, уже засыпая.— Дедка, у нас теперь кони есть...

И солдат шевельнулся от этих слов, положил на мальчишку свою тяжелую теплую руку.

Анатолий Митяев «Отпуск на четыре часа»

Солдату чаще всего приходилось воевать вдали от дома.

Дом у него в горах на Кавказе, а он воюет в степях на Украине. Дом в степи, а он воюет в тундре, у холодного моря. Место, где воевать, никто сам себе не выбирал. Однако бывало, что солдат защищал или отбивал у врага свой родной город, свою родную деревню. В родных краях оказался и Василий Плотников. После того как закончился бой и фашисты отступили, солдат попросил у командира разрешение — сходить в деревню Яблонцы. Там его дом. Там остались жена с маленькой дочкой и старенькая мама. До Яблонцев всего-то десяток километров.

— Хорошо,— сказал командир,— Даю вам, рядовой Плотников, отпуск на четыре часа. Возвращайтесь без опоздания. Сейчас одиннадцать, а в пятнадцать прибудут грузовики и повезут нас вдогонку за фашистами.

Товарищи Плотникова принесли свои продовольственные запасы — консервы, сухари, сахар. Все сложили ему в вещевой мешок. Пусть угостит семью. Дары не велики, но ведь от всего сердца! Они немного завидовали Плотникову. Шутка ли — два года не видел родных, ничего не знал о семье, а теперь — скорое свидание. Правда, солдаты думали и о том, что жена Плотникова, и маленькая дочка, и старенькая мама могли погибнуть в фашистской неволе. Но печальные думы вслух не высказывали.

А Василий Плотников сам об этом думал. И поэтому радость его была тревожная. Он сказал товарищам только одно слово: «Спасибо!», надел на плечи лямки вещевого мешка, на шею повесил автомат и зашагал прямиком через поле, через лесок к Яблонцам.

Деревня Яблонцы была небольшая, но уж очень красивая. Она часто снилась солдату Плотникову. Под высокими старыми ветлами, как под зеленым шатром, в прохладной тени стояли крепкие дома — с резными крылечками, с чистыми скамеечками перед окнами. За домами были огороды. И все росло в этих огородах: желтая репа, красная морковь, тыквы, похожие на кожаные мячи, подсолнухи, похожие на латунные, начищенные до блеска тазы, в которых варят варенье. А за огородами стояли сады. Зрели в них яблоки — какие только пожелаешь! Сладко-кислые грушовки, сладкие, как мед, терентьевки и самые лучшие на всем свете антоновские яблоки. Осенью, когда замачивали антоновку в бочонках, когда укладывали в ящики для зимнего хранения, перестилая слои ржаной соломой, все в Яблонцах пахло яблоками. Ветер, пролетая над деревней, пропитывался этим запахом и разносил его далеко по округе. И люди — прохожие ли, проезжие, чей путь был в стороне от Яблонцев,— сворачивали с дороги, заходили, заезжали туда, наедались яблоками вдоволь, с собой захватывали. Щедрая была деревня, добрая. Как-то она теперь?

Василий Плотников торопился. Чем скорее дойдет до деревни, тем больше времени будет на свидание с родными. Все тропки, все дорожки, все овражки и бугорки были известны ему с детства. И вот через час с небольшим увидел он с высокого места Яблонцы. Увидел. Остановился. Глядел.

Не было над Яблонцами зеленого шатра. Вместо него была растянута в небе черная изорванная паутина: листья на высоких ветлах сгорели, ветки тоже сгорели, а сучья обуглились, они-то и расчертили небо черной паутиной.

Сердце у солдата Василия Плотникова сжалось, заболело. Что было сил он побежал к деревне. Словно хотел чем-то помочь своим Яблонцам. А помочь ничем уже было нельзя. Стали Яблонцы пепелищем. Прокаленная земля была засыпана серой, как дорожная пыль, золой, усеяна головешками. Среди этого праха стояли закопченные печи с высокими трубами. Непривычно и жутко было видеть кирпичные трубы такой высоты. Прежде- то их закрывали крыши, и никто их такими не видел. Печи казались живыми существами, какими-то огромными птицами, тянувшими длинные шеи в пустое небо. Птицы хотели взлететь в страшную минуту, но не успели и остались, окаменевшие, на месте.

Дом Василия Плотникова до пожара стоял в середине деревни. Солдат легко отыскал и узнал свою печку. Сквозь копоть просвечивала побелка. Он сам белил печку перед тем, как уйти на войну. Тогда же сделал много другой работы вокруг дома, чтобы жене, матери и дочке жилось полегче. «Где же они теперь? Что с ними стало?»

«Деревня погибла в огне,— рассуждал Василий Плотников.— Если бы ее бомбили или обстреливали, непременно какие-то печи развалились бы, трубы обрушились бы...» И появилась у него надежда, что жители Яблонцев спаслись, ушли до пожара куда-нибудь в леса.

Он ходил по пепелищу, отыскивал железные остатки дома — дверные ручки, крючки, большие гвозди. Находил все это, покрытое бурой окалиной, брал в руки, разглядывал — как бы спрашивал о судьбе хозяев. Ответа не было.

Плотников представил себе, как нагрянула в Яблонцы команда фашистов, особая команда. Они выскочили из грузовиков с канистрами бензина. Обливали бензином стены. А потом шел фашист-факельщик. И поджигал дома — один за другим. С начала и до конца поджег всю деревню. И в это же время, а может, чуть раньше или чуть позже вражеский танк проехал по садам, ломая яблони, вминая их в землю... Тысячи деревень уничтожили фашисты подобным образом при отступлении.

Солдат собрал грудкой кирпичи, сдул с них золу, сел. И так, сидя, не сняв вещевой мешок и автомат, думал горькую думу. Он не сразу почувствовал, что кто-то прикасается к голенищу сапога. Вернее, легкие толчки он чувствовал, но не обращал внимания, ведь вокруг ни живой души. А когда посмотрел на сапоги, увидел кошку — серую с белой грудкой, свою кошку Дунюшку.

— Дунюшка! Ты откуда тут, Дунюшка?

Он взял ее под живот растопыренной пятерней, посадил на колени и стал гладить.

Дунюшка прижалась поплотнее к хозяину, закрыла глаза, замурлыкала. Мурлыкала тихо, спокойно. Неторопливо повторяла на вдохе и выдохе однообразные звуки, словно горошинки перекатывала. И показалось Плотникову, что кошка знает, как трудно на войне людям, как тяжело у него на сердце. Знает она и о том, где жена солдата, дочка и мать. Они живы, укрылись в лесу от фашистов, а главная их печаль — не о сгоревшем доме, а о нем. Жив ли он, солдат Василий Плотников? Если жив, то и они проживут. Вот увидят, что нет фашистов, что Советская Армия прогнала их, и придут из леса в деревню. Выкопают на зиму землянку. Будут терпеливо ждать конца войны, возвращения солдат. Солдаты вернутся, построят все новое. И сады посадят...

— Где же ты была, Дунюшка, когда Яблонцы горели? И как же сильно любишь ты свой дом, если не уходишь от него, сгоревшего?

Время шло. Пора было возвращаться в часть. Солдат покрошил кошке в обломок глиняной миски хлебушка. Вещевой мешок с продуктами положил в печку и закрыл заслонкой. Потом горелым гвоздем выцарапал на печке:

«Я живой. Дома вас не застал. Пишите.

Полевая почта 35769. В. Плотников».

Кошка доела хлеб. Подобрала еду до последней крошечки. Сидя у глиняного черепка, принялась умываться — лизала лапку розовым языком, лапкой терла мордочку. «Хорошая примета,— подумал солдат,— Это — к гостям. Кошка гостей замывает. А кто гости? Конечно, жена, дочка и мама — хозяйки сгоревшего дома». От такой мысли стало солдату полегче. И пришли другие мысли: как сядет он с товарищами в грузовик, как нагонят фашистов и начнут новый бой. Будет он стрелять из автомата, бросать гранаты, а если кончатся боеприпасы, убьет фашиста простым кулаком...

— Ну, прощай, Дунюшка! Мне пора. Как бы без меня не уехали.

Кошка посмотрела в глаза хозяину. Встала. И когда он зашагал по пепелищу, побежала рядом. Бежала довольно долго. Остановилась за обгоревшими ветлами, на зеленом бугорке. Оттуда провожала солдата взглядом. Солдат оборачивался, каждый раз видел на зеленом бугорке серый комочек с белым пятнышком.

Войска, в которых был батальон Василия Плотникова, наступали очень хорошо, гнали и гнали фашистов. Письмо из дома он получил, когда от Яблонцев ушли на целые полтысячи километров.

Анатолий Митяев «Мешок овсянки»

В ту осень шли долгие холодные дожди. Земля пропиталась водой, дороги раскисли. На проселках, увязнув по самые оси в грязи, стояли военные грузовики. С подвозом продовольствия стало очень плохо. В солдатской кухне повар каждый день варил только суп из сухарей: в горячую воду сыпал сухарные крошки и заправлял солью.

В такие-то голодные дни солдат Лукашук нашел мешок овсянки. Он не искал ничего, просто привалился плечом к стенке траншеи. Глыба сырого песка обвалилась, и все увидели в ямке край зеленого вещевого мешка.

— Ну и находка! — обрадовались солдаты,— Будет пир горой... Кашу сварим!

Один побежал с ведром за водой, другие стали искать дрова, а третьи уже приготовили ложки.

Но когда удалось раздуть огонь и он уже бился в дно ведра, в траншею спрыгнул незнакомый солдат. Был он худой и рыжий. Брови над голубыми глазами тоже рыжие. Шинель выношенная, короткая. На ногах обмотки и растоптанные башмаки.

— Эй, братва! — крикнул он сиплым, простуженным голосом,— Давай мешок сюда! Не клали — не берите.

Он всех просто огорошит своим появлением, и мешок ему отдали сразу.

Да и как было не отдать? По фронтовому закону надо было отдать. Вещевые мешки прятали в траншеях солдаты, когда шли в атаку. Чтобы легче было. Конечно, оставались мешки и без хозяина: или нельзя было вернуться за ними (это если атака удавалась и надо было гнать фашистов), или погибал солдат. Но раз хозяин пришел, разговор короткий — отдать.

Солдаты молча наблюдали, как рыжий уносил на плече драгоценный мешок. Только Лукашук не выдержал, съязвил:

— Вон он какой тощий! Это ему дополнительный паек дали. Пусть лопает. Если не разорвется, может, потолстеет.

Наступили холода. Выпал снег. Земля смерзлась, стала твердой. Подвоз наладился. Повар варил в кухне на колесах щи с мясом, гороховый суп с ветчиной. О рыжем солдате и его овсянке все забыли.

Готовилось большое наступление.

По скрытым лесным дорогам, по оврагам шли длинные вереницы пехотных батальонов. Тягачи по ночам тащили к передовой пушки, двигались танки.

Готовился к наступлению и Лукашук с товарищами. Было еще темно, когда пушки открыли стрельбу. Посветлело — в небе загудели самолеты.

Они бросали бомбы на фашистские блиндажи, стреляли из пулеметов по вражеским траншеям.

Самолеты улетели. Тогда загромыхали танки. За ними бросились в атаку пехотинцы. Лукашук с товарищами тоже бежал и стрелял из автомата. Он кинул гранату в немецкую траншею, хотел кинуть еще, но не успел: пуля попала ему в грудь. И он упал. Лукашук лежал в снегу и не чувствовал, что снег холодный. Прошло какое-то время, и он перестал слышать грохот боя. Потом свет перестал видеть,— ему казалось, что наступила темная тихая ночь.

Когда Лукашук пришел в сознание, он увидел санитара. Санитар перевязал рану, положил Лукашука в лодочку — такие фанерные саночки. Саночки заскользили, заколыхались по снегу. От этого тихого колыхания у Лукашука стала кружиться голова. А он не хотел, чтобы голова кружилась,— он хотел вспомнить, где видел этого санитара, рыжего и худого, в выношенной шинели.

— Держись, браток! Не робей — жить будешь!..— слышал он слова санитара.

Чудилось Лукашуку, что он давно знает этот голос. Но где и когда слышал его раньше, вспомнить уже не мог.

В сознание Лукашук снова пришел, когда его перекладывали из лодочки на носилки, чтобы отнести в большую палатку под соснами: тут, в лесу, военный доктор вытаскивал у раненых пули и осколки.

Лежа на носилках, Лукашук увидел саночки-лодку, на которых его везли до госпиталя. К саночкам ременными постромками были привязаны три собаки. Они лежали в снегу. На шерсти намерзли сосульки. Морды обросли инеем, глаза у собак были полузакрыты.

К собакам подошел санитар. В руках у него была каска, полная овсяной болтушки. От нее валил пар. Санитар воткнул каску в снег постудить — собакам вредно горячее. Санитар был худой и рыжий. И тут Лукашук вспомнил, где видел его. Это же он тогда спрыгнул в траншею и забрал у них мешок овсянки.

Лукашук одними губами улыбнулся санитару и, кашляя и задыхаясь, проговорил:

— А ты, Рыжий, так и не потолстел. Один слопал мешок овсянки, а все худой.

Санитар тоже улыбнулся и, погладив ближнюю собаку, ответил:

— Овсянку-то они съели. Зато довезли тебя в срок. А я тебя сразу узнал. Как увидал в снегу, так и узнал...— И добавил убежденно: — Жить будешь! Не робей!

Валентина Осеева «Кочерыжка»

Люди возвращались. На маленькой голубой станции, уцелевшей от бомбежек, беспорядочно и суетливо выгружались из вагонов женщины и дети с узлами и авоськами. По обеим сторонам дороги заколоченные домики, глубоко зарывшись в сугробы, ждали своих хозяев. То там то сям вспыхивали в окнах светлячки коптилок, из труб поднимался дым. Дольше всех пустовал домик Марьи Власьевны Самохиной. Забор ее повалился, и только кое-где стояли еще крепко сбитые колья. Над калиткой торчала вверх и билась на ветру сломанная доска. В морозные зимние ночи, проваливаясь в снег, к запушенному крыльцу брел голодный пес, похожий на затравленного волка. Он обходил дом, прислушиваясь к тишине, царившей за большими окнами, тянул носом воздух и, бессильно волоча длинный хвост, укладывался на снежном крыльце. А когда луна бросала на пустой дом светлые желтые круги, пес поднимал морду и выл.

Вой будоражил соседей. Измученные, настрадавшиеся люди, зарываясь головой в подушки, грозились заткнуть эту голодную глотку дубиной. Может быть, и нашелся бы человек, решившийся поднять дубину на поджарое собачье тело, но пес, как бы зная это, остерегался людей, и утром на снегу оставались только следы, тянувшиеся неровной цепочкой вокруг брошенного дома. И лишь один маленький человечек из домика напротив каждый вечер за старым обвалившимся погребом ожидал голодного пса. В растоптанных валенках и старой серой шинельке он тихонько вылезал на крыльцо и смотрел, как в сумерках белеет снег. Потом, прижимаясь к стене, круто заворачивал за угол дома и шел к погребу. Там, присев на корточки, он делал в снегу плотную ямку, выкладывал из кармана корочки хлеба и тихонько отступал за угол. А за погребом, медленно переставляя лапы и не сводя с ямки голодных волчьих глаз, появлялась поджарая собака. Ветер качал ее костлявое тело, когда она жадно глотала то, что принес маленький человечек. Окончив еду, пес поднимал голову и в упор смотрел на мальчика, а мальчик смотрел на пса. Потом оба расходились в разные стороны: собака в снежные сумерки, а мальчик в теплый дом.

Судьба маленького человечка была судьбой многих детей, застигнутых войной и обездоленных фашистскими варварами. Где-то на Украине золотой осенью в обуглившемся селе, только что отбитом у фашистов, безусый сержант Вася Воронов нашел на огороде завернутого в теплые тряпки двухлетнего мальчишку. Рядом на вспаханной огородной земле, среди обрубленных кочанов капусты, в белой сорочке, вышитой красными цветами, лежала, раскинув руки, молодая женщина. Голова ее была повернута набок, голубые глаза застыли в пристальном созерцании высокой горки срезанных капустных листов, а пальцы одной руки крепко сжимали бутылку с молоком. Из горлышка, заткнутого бумагой, медленно стекали на землю крупные молочные капли... Если б не эта бутылка с молоком, может быть, пробежал бы Вася Воронов мимо убитой женщины, догоняя своих товарищей. Но тут, горестно поникнув головой, осторожно вынул он из рук мертвой бутылку, проследил ее застывший взгляд, услышал за капустными листьями слабое кряхтенье и увидел широко открытые детские глаза. Неумелыми руками вытащил безусый сержант закутанного в одеяльце ребенка, сунул в карман бутылку с молоком и, наклонившись над мертвой женщиной, сказал:

— Беру... Слышь? Василий Воронов! — и побежал догонять товарищей.

На привале бойцы поили мальчика теплым молоком, любовно оглядывали его крепенькое тельце и шутя называли Кочерыжкой.

Кочерыжка был тихий; свесив голову на плечо Васи Воронова, он молча глядел назад, на ту дорогу, по которой его нес Вася. А если мальчик начинал плакать, товарищи Воронова с пыльными и потными от зноя лицами приплясывали перед ним, тяжело потряхивая амуницией и хлопая себя по коленкам:

— Ай да мы! Ай да мы!

Кочерыжка замолкал, пристально вглядываясь в каждое лицо, как будто хотел запомнить его на всю жизнь.

— Изучает чегой-то! — шутили бойцы и дразнили Васю Воронова.— Эй, отец, докладай, что ли, по начальству насчет новорожденного!

— Боюсь, отымут,— хмурился Вася, прижимая к себе мальчонку. И упрямо добавлял: — Не дам. Никому не дам. Так и матери его сказал — не брошу!

— Одурел, парень! С ребенком, что ли, в бой пойдешь? Или в няньки теперь попросишься? — урезонивали Васю бойцы.

— Домой отошлю. К бабке, к матери. Закажу, чтоб берегли тама.

Твердо решив судьбу Кочерыжки, Вася Воронов добился своего. Поговорив по душам с начальством и передав своего питомца с рук на руки медицинской сестре, Вася написал домой длинное письмо. В письме было подробно описано все происшедшее, и кончалось оно просьбой: держать Кочерыжку, как своего, беречь, как родное дитё сына Василия, и не называть его больше Кочерыжкой, потому как мальчик крещен в теплой речной купели самим Вороновым и его товарищами, давшими ему имя и отчество: Владимир Васильевич.

Молоденькая сестричка привезла Владимира Васильевича в семью Вороновых зимой сорок первого года, когда сами Вороновы, заколотив свой домик, бежали с вещами и авоськами к голубой станции. На ходу, второпях прочитали Анна Дмитриевна и бабка Петровна письмо Васеньки, со вздохами и слезами приняли от сестрички сверток в сером солдатском одеяле и, нагруженные вещами, полезли с ним в дачный вагон, а потом в теплушку... А когда вернулись на старое жилье и открыли свой отсыревший домик, война уже отодвинулась, письма Васеньки шли с немецких земель, а Кочерыжка уже бегал по комнате и сидел на скамейке, пристально изучая новые углы и новые лица своими зеленовато- голубыми глазами под темными шнурками бровей. Мать Васеньки, Анна Дмитриевна, осторожно поглядывая в сторону мальчика, писала сыну:

«Завет чести твоей и совести, дорогой наш боец Васенька, мы сохраняем. Кочерыжку твоего, то есть Владимира Васильевича, не обижаем, только достатки наши невелики — особенно содержать его не можем. По приказу твоему мальчику о тебе поминаем, как что между вами произошло, и бутылочку тую держим на память. Еще разъясни ты нам, Васенька, как ему нас звать прикажешь, а все «тетенька» да «тетенька» я ему, бабку зовет Петровной, а сестренку твою Граню Ганей кличет».

Вася Воронов, получив письмо, слал ответ:

«За хлопоты ваши великое спасибо. В остальном разберусь, как домой приеду. Одна просьба: Кочерыжкой не звать, потому как это звание походное, данное случаем по обстоятельству местонахождения в капусте. А он должен быть как человек, Владимир Васильевич, и сознавать то, что я ему отец».

Кочерыжке своему Вася Воронов, подумав, всегда писал одно и то же: «Расти и слушайся». Пока что больших задач воспитания приемного сына он на себя не брал. Кочерыжка рос плохо, а слушался хорошо. Слушался молча, медленно, понятливо и серьезно.

— Батюшки, да что ты как спеленатый на лавке сидишь? Пойди хоть побегай маленько! — замечая его, на ходу кричала тетенька Анна Дмитриевна.

— А где побегать? — сползая с лавки, спрашивал Кочерыжка.

— Да в садике, батюшки мои!

Кочерыжка выходил на крыльцо и, как будто стесняясь, с неуверенной улыбкой смотрел на тетеньку, потом, опустив руки, неловко перебирая ногами, бежал к калитке. Оттуда медленно возвращался и снова садился на лавку или на крыльцо. Петровна качала головой:

— Притомился, Кочерыжка, то бишь Володечка?

Мальчик поднимал тонкие брови и односложно отвечал:

Граня бегала в школу. Иногда у крыльца, как стайка веселых птиц, собирались ее подружки. Граня вытаскивала Кочерыжку, сажала его к себе на колени, дула на его большой лоб с пушистыми темными завитками и, скрестив на его животе крепкие, загорелые руки, говорила:

— Это наш, девочки! Мы его в капусте нашли! Не верите? Он сам знает. Правда, Кочерыжка?

— Правда,— подтверждал мальчик,— меня в капусте нашли!

— Бедненький! — ахали девочки, поглаживая его по головке.

— Я не бедненький,— отводя их руки, говорил Кочерыжка.— У меня отец есть. Вася Воронов — вот кто!

Девочки начинали возиться с ним, но Кочерыжка не любил шумных игр. Однажды Петровна дала ему немного земли из старого цветочного горшка, и в самом углу широкой скамьи Кочерыжка устроил себе огород. На огороде он сделал аккуратные грядочки. Граня дала мальчику красной глянцевитой бумаги и зеленой папиросной. Кочерыжка вырезал круглые красные ягодки, разложил их на грядках, а рядом воткнул зеленые кустики из папиросной бумаги. Потом принес из сада ветку и повесил на нее бумажные яблочки, раскрашенные с помощью Грани. В игре принимала участие и Петровна — она тайком подкладывала в огород свежую морковку и громко удивлялась:

— Гляди-ка, морковь у тебя поспела!

Анна Дмитриевна называла Петровну потатчицей, но сама как-то привезла два игрушечных ведерка и совочек для «огорода». Кочерыжка любил землю; он брал ее на ладонь, прижимался к ней щекой и, когда скупое зимнее солнце падало из окна, серьезно говорил:

— Не загораживайте солнце-то, ведь расти ничего не будет!

— Агроном!..— с гордостью говорила о нем Петровна.

Жизнь в то время была трудная. У Вороновых не хватало хлеба, картошки своей не было. Анна Дмитриевна работала в столовой. Она приносила в бидончике остатки супа. Граня с размаху залезала в бидон ложкой и вылавливала гущу. За столом мать бранила ее:

— В такое-то время, когда весь народ от войны еще не оправился, она только о себе думает! Выловит гущу а мать и бабушка как хотите! Да Кочерыжка еще на руках у нас!

— Я не буду! — испуганно говорил он, сползая со стула.— Я не буду кушать!

— Сядь!.. Что за «не буду» такое? — в раздражении кричала на него Анна Дмитриевна.

Кочерыжка низко наклонял голову и начинал капать крупными слезами. Петровна схватывалась со своего места и, вытирая ему глаза передником, ругала дочь и внучку:

— Вы что ребенку нервы треплете? Чужое дите за столом, а они при нем куски считают! Взяли за своего, так и держите по совести!

— Да что ж я ему сказала-то? — ахала Анна Дмитриевна,— Не на него кричу, а на дочь родную! Я его и пальцем не трону! Мне с ним не жить... Пусть кто взял, тот и воспитывает!

— А мне, что ли, с ним жить? Мне и вовсе он не нужен на старости, а раз взяли, так надо сердце иметь! Вишь, он ото всего нервный какой!

— Ну, нервный! Представленный, и все тут! — кричала сквозь слезы Гранька, получившая от матери подзатыльник,— Все, все брату напишу! Пускай забирает его совсем! Не надо нам!

— А кто ж со мной жить будет? — вдруг спрашивал Кочерыжка, обводя всех тревожными заплаканными глазами.

Петровна спохватывалась:

— Усе, усе будем, сынок! Не плачь только! Советская власть сироту не бросит! А отец-то! Отец-то на што? Вон он глядит... Вон он...— Она снимала с полки фотографию Васи и, обтерев ее ладонью, подавала мальчику. — И-и, какой отец... С ружьем!

Кочерыжка сквозь слезы улыбался доброму скуластому лицу Васи, а Петровна, расчувствовавшись, крепко прижимала к себе мальчика:

— Разве он бросит?! Как повидал он это горюшко... Лежит она, голубка сердечная, а молочко-то из бутылочки кап-кап...— Она вдруг прерывала себя и, подперев рукой шеку, начинала раскачиваться из стороны в сторону,— Ах ты Боже ж мой, Боже ж мой... Несла своему сыночку, голубушка...

Анна Дмитриевна, прислушиваясь к ее словам, останавливалась посреди комнаты; Граня сидела тихо, поглядывая круглыми глазами то на мать, то на бабку

— И сказал он ей, мертвенькой...

Кочерыжка закрывал глаза и, борясь с дремотой, крепче прижимал к себе карточку.

— ...нипочем я сыночка твоего не брошу...— доносился до него затихающий голос Петровны, смешанный со слезами и вздохами.— Ах ты Боже ж мой, Боже ж мой...

— Гляди, карточку всю изомнет! — вдруг кричала Гранька.— Заснул ведь! Дай-ка я возьму у него!

Петровна загораживала от нее Кочерыжку:

— Не тронь, не тронь, Гранечка! Я сама опосля возьму!

Анна Дмитриевна, как бы очнувшись, бежала к постели, взбивала подушечку и принимала из рук Петровны спящего мальчика. Гранька вертелась тут же, чтобы вытащить из горячих сонных рук Кочерыжки Васину карточку, но мать молча отводила ее руку и, глядя в курносое безмятежное лицо девочки, думала: «Чего в ней не хватает — сердца или разума?»

По ночам выла собака. Кочерыжка знал, что она воет от голода, от тоски по хозяевам и за это ее хотят убить. Кочерыжка хотел, чтобы собака перестала выть и чтобы ее не убивали. Поэтому однажды, увидев за своим погребом следы собачьих лап, он стал относить туда остатки еды. Собака и мальчик боялись друг друга. Пока Кочерыжка складывал свои сокровища в ямку, собака стояла в отдалении и ждала. Он не хотел погладить ее сбившуюся шерсть на тощих ребрах — она не хотела вильнуть ему хвостом. Но часто они смотрели друг на друга.

И тогда между ними происходил короткий разговор.

«Все?» — спрашивали собачьи глаза.

«Все»,— отвечали ей глаза Кочерыжки.

И собака уходила, чтобы в сумерки следующего дня заставить его тревожно ждать за погребом, прислушиваясь к каждому голосу из дома. За столом Кочерыжка, глядя испуганными глазами на все лица, прятал за пазуху хлеб.

Однажды ночью он проснулся от собачьего голоса. Но это не был вой. Это был короткий визг. Кочерыжка прислушался. Визг не повторился. Мальчик понял: что-то случилось. Он сполз с кровати и, всхлипывая, пошел к двери. Петровна в одной юбке, сонная и растрепанная, схватила его на руки:

— Куда ты? Куда, батюшка мой?

Кочерыжка громко заплакал.

— Молчи, молчи, сынок... Усех в доме перебудишь...

Но мальчик вырывался из ее рук и, захлебываясь слезами, указывал на дверь:

— Туда, туда...

— Да куда же мы пойдем с тобой? Ведь на дворе гьма- тьмущая... Там усе волки сейчас бегают... Гляди-ко!

Петровна подняла Кочерыжку к окну и отдернула занавеску. На дворе стояла оттепель; сквозь мокрое стекло было видно, как из освещенного окна пустого дома на крыльцо падала желтая тень. Кочерыжка вдруг затих, а Петровна, зевая, сказала:

— Никак, Самохины приехали?

В эту ночь от станции, глубоко проваливаясь в снег тяжелыми бутсами, шла женщина. Рваное мужское пальто, подвязанное веревкой, мокрыми полами обхватывало ее колени, черный платок съехал на плечи, седые пряди

волос прилипли к щекам. Женщина часто останавливалась и прислушивалась к собачьему вою. В калитке оторванная доска задела ее за плечо, а с крыльца поднялся одичалый пес и, прижимая к затылку уши, двинулся ей навстречу Женщина протянула к нему руки, чуть слышно пошевелила губами. Пес с коротким визгом упал на снег и пополз к ней на брюхе... Женщина обняла его за шею и достала из кармана ключ. Потом поднялась на ступеньки, открыла дверь, зажгла огарок свечи, и от освещенного окна упала желтая тень, которую увидел Кочерыжка.

Собака не приходила. Два дня ждал ее Кочерыжка, глядя на огонек, светившийся через дорогу. Теперь оттуда часто доносился хриплый, сердитый лай. Слышно было, как пес кидался к забору и до конца улицы провожал идущих мимо отрывистым лаем. Он сторожил свой дом. Ночью никто уже не слышал его жалобного воя и не грозил заткнуть ему глотку дубиной. Из разговоров соседей Кочерыжка знал, что в домик Самохиных вернулась одна старуха — Марья Власьевна... Бабка Маркевна, никуда не уезжавшая во время войны, считала себя хозяйкой опустевшего поселка с заколоченными домиками. Ей казалось, что именно она, оставаясь здесь, под немецкими бомбами, уберегла от разрушения весь поселок. И как хозяйка встречала она всех возвращающихся, приветливо и жалостно, не скупясь ни на сочувствие, ни на вязанку дров для захолодавших людей. Первая являлась она к семьям, еще не обогревшим пустые углы, и, прислонившись к косяку двери, зябко кутаясь в клетчатую шаль, говорила:

— Ну вот, слава те Господи! Вернулись! На родном пороге не обобьешь ноги!

И тут же зорко примечала она чьи-то заплаканные глаза, горестно покачивала головой, кляла душегубов- фашистов, вытирала концом платка слезы и угешала:

— Что делать, милушка, война... Уж теперь не вернешь и сама в могилку не полезешь. Скрепи сердце, как ни есть... Небось не одна поплачешь, люди с тобой поплачут и над твоим и над своим горем... Все вместе, легче будет...

Серенькое, востренькое лицо ее, теплые руки с темными жилками, слезы и сочувствие успокаивали. Не одна осиротевшая женщина выплакала свое горе вместе с Маркевной. Поплакав, бабка Маркевна деловито распоряжалась:

— Печку-то спробуй — не дымит ли? Да пойдем ко мне: дровишек сухоньких дам или кипяточку отолью.

Бабка Маркевна жила одна, но с утра до вечера у нее толокся народ — женщины, ребятишки. Каждому что-то было нужно. Иногда на широкой лавке под печкой сидел у бабки чей-нибудь закутанный ребенок, и бабка, придя со двора, говорила:

— Ишь Бог послал... Чей же это? Сафроновых али Журкиных? — И сама себе отвечала: — Небось Журкиных... Она нынче к снохе в город уехала...

Погремев в печи заслонкой, Маркевна вытаскивала горячую картофелину, дула на нее, перебрасывая с ладони на ладонь, и подносила ребенку:

— На-кось... Погрей ручки да скушай!

Теперь бабка Маркевна часто сидела у Петровны и, указывая на домик Самохиной, с обидой говорила:

— Я к ней, а она от меня... я во двор, а она в дом... Вижу, лица на ней нет.

— Да-да,— подтверждала Петровна,— чуждается она людей... а бывало, как работала библиотекаршей на заводе, от одних ребят отбою не было, сама всех привечала.

Маркевна освобождала от шали востренький подбородок и шумно сморкалась.

— Всхожу это я в сени, а у самой сердце не на месте... И ее жалко, и навязываться тошно... Только думаю себе: горе-то что петля на шее, если некому растянуть ее, она всего человека захлестнет,— Маркевна оглянулась на Кочерыжку и вдруг зашептала: — Ведь одна-одинехонька вернулась. Игде невестка, игде внучка ейная. Все небось в земле сырой похоронено. Как не бывало да не было. И сама-то вся рваная, пальтишко худенькое...

— О-хо-хо...— подперев щеку рукой, вздыхала Петровна.— Ведь полным домком жил человек! Да где же это она всех растеряла-то?

Но Маркевна уже снова перешла от сочувствия к обиде:

— Да разве в ней человецкая душа осталась? «Голубушка,— говорю,— милая ты моя, одна, что ли, в свой домик возвернулась?» А она это как глянет на меня, руками за стол схватилась да как крикнет: «Не спрашивай!» Батюшки мои! Ровно я ей в сердце иголку всадила...— Маркевна закрылась платком и заплакала.

Петровна мельком взглянула на Кочерыжку. Лицо у него было серое, губы дрожали, в глазах стоял испуг.

— Уйди ты отсюда! Что за ребенок такой?! — рассерженно крикнула Петровна и, схватив Кочерыжку за руку, вытащила его в кухню.— Ступай оденься, погуляй хоть с ребятами! — Она бросила ему шинельку и платок,— Ступай, ступай! Вот всегда эдак-то: прилипнет к лавке и сидит, на нервы действует,— объясняла она бабке Мар- кевне, возвращаясь в комнату.

Кочерыжка нерешительно потоптался в кухне, взял с плиты печеную картофелину, надел шинельку, вышел на двор и побрел на собачий лай. Ему хотелось взглянуть на собаку, которая уже два дня не приходила к погребу. Но ему было страшно, что на крыльце Самохиных вдруг появится та женщина и закричит на него, как на бабку Маркевну. Во дворе никого не было. Не отрывая глаз от закрытой двери, Кочерыжка долго стоял у забора, потом храбро направился к калитке.

Марья Власьевна сидела одна у холодной печки. Около нее валялась сломанная табуретка и секач. Скрип двери, серая шинелька и протянутая ладошка с печеной картофелиной испугали ее. Она откинула со лба седые волосы и, зажмурившись, сказала:

— Боже мой, что это?

Марья Власьевна глубоко вздохнула:

— Волчок!

Со двора вбежала собака, шумно обнюхала мальчика и, виляя хвостом, остановилась рядом с ним. Марья Власьевна молча смотрела, как Кочерыжка кормил собаку. Потом она заглянула в печь и чиркнула спичкой. Спичка погасла. Она снова чиркнула. Кочерыжка подобрал с полу тоненькие щепочки и положил их перед ней. Потом обнял за шею собаку и удивленно сказал:

— Я ее не боюсь.

В печке затрещали сухие доски. Мальчик осторожно присел на корточки и протянул к огоньку красные руки.

— Чей ты? — тихо, с напряженным вниманием вглядываясь в его лицо, спросила Марья Власьевна.

— Васи Воронова. Я Кочерыжка,— робко сказал он и, заметив на ее губах слабую улыбку, стал рассказывать свою историю.

Он делал это совсем так, как Петровна, подперев рукой шеку и раскачиваясь из стороны в сторону. Марья Власьевна слушала его с удивлением и жалостью. Прощаясь, Кочерыжка сказал:

— Я к тебе и завтра приду.

По дороге его переняла Граня. Размахивая концами платка, она сердито потащила его к дому:

— Ходит не знай где! Весь в снегу извалялся! Настоящий Кочерыжка!

Самохина сторонилась соседей. Она часами сидела одна, опустив на колени руки. Ее память с болезненной точностью рисовала ей то одно, то другое... Разбросанные в беспорядке вещи напоминали ей сборы в дорогу и залитое слезами лицо ее невестки Маши. Слезы свои Маша объясняла по-разному, невпопад: то нежеланием расстаться с насиженным углом, то боязнью перед незнакомой дорогой. Марья Власьевна не знала тогда, что Маша скрывает от нее смерть сына, что она одна переживает свое тяжелое горе, щадя старуху мать. Марья Власьевна вспоминает, как она сердилась на нее за эти слезы, как в последнюю ночь сборов, выйдя из терпения, она сурово прикрикнула на невестку: «Перестань! Возьми себя в руки! Стыдно! Люди близких теряют...»

Мысли Марьи Власьевны перескакивают. Она видит длинный эшелон, набитый женщинами и детьми. Она сидит между своими и чужими узлами, затиснугая в угол теплушки; потная головенка внучки, прикрытая ее широкой ладонью, прижимается к груди. В полумраке большие заплаканные глаза Маши. А потом бомбежка и глухой полустанок, где она, Марья Власьевна, металась между разбитыми вагонами, не выпуская из рук круглого синего чайника и бессмысленно объясняя кому-то с остановившимися от ужаса глазами: «За горяченьким пошла... за горяченьким...»

А из-под обломков люди вытаскивали что-то страшное, бесформенное, в чем уже нельзя было узнать ни внучки, ни Маши. Кто-то отнимал у нее залитый кровью капор, кто-то совал ей в руки узелок и вел ее за носилками, покрытыми серым брезентом... Затерянная на этом полустанке, одна среди чужих людей, она случайно развязала Машин узелок и там нашла карточку сына вместе с его письмами к жене. Рядом с карточкой лежала серая бумажка, где сообщалось о славной смерти честного бойца Андрея Самохина... Лицо сына было радостное и удивленное, как будто он сам не верил в это сообщение о его смерти. Марья Власьевна стискивала руки, обводила глазами пустые углы и шептала без слез:

— Деточки мои... деточки...

Волчок клал ей на колени свою острую морду и, шумно вздыхая, лизал старые, сморщенные руки.

Теперь, когда Кочерыжка прятал в карман хлеб, Петровна бросала на Анну Дмитриевну многозначительный взгляд, и та сама клала перед мальчиком горку печеного картофеля:

— Кушай, кушай, сынок! А то на потом себе спрячь!

Кочерыжка брал в руки картошку и обводил всех недоверчивым, вопросительным взглядом. Но все смотрели в свои тарелки, а то нарочно выходили в кухню, и, глядя, как торопливо натягивает Кочерыжка свою шинельку, Петровна таинственно шептала:

— Собралси...

А Анна Дмитриевна тяжело вздыхала:

— Что ему там нужно?

Если б не Маркевна, в семье Вороновых давно запретили бы Кочерыжке ходить к необщительной соседке.

— В горе он сам родился, да еще на ее горе глаза таращит. Эдак вовсе ребенка испортить можно,— беспокоилась Петровна.

— А не пусти — плакать будет,— огорчалась Анна Дмитриевна.

Гранька надувала розовые губы:

— Сами позволяете... Вася приедет — всем попадет... Не она его нашла, и ладно!

Но Маркевна была другого мнения.

— Как можно не пускать? — строго говорила она.— Грех в нем сердечко сдерживать. Кто чужие слезы утрет, тот меньше своих прольет... Не всякое горе к себе близко подпускает, а ребенок — он как лучик тепленький... Ведь вот я-то, старая, разбередила ей душеньку...

История Самохиной, приукрашенная и неправдоподобная, ходила по всему поселку, о ней говорили в заводском кооперативе, где люди получали картошку.

Правдой во всем этом было только то, что осталась женщина одна-одинешенька. Но не это мучило Маркевну, когда вспоминала она Самохину. Мучила ее мертвая душа в живом человеке, и, не в силах оживить ее сама, она надеялась на Кочерыжку.

Уходя, Маркевна вынимала из-под платка свежевыпеченный хлебец и совала его Петровне:

— Дай мальчику-то... пущай снесет... от себя вроде.

Кочерыжка не понимал маленьких хитростей взрослых, он и вправду носил от себя. Войдя к Марье Власьевне, он просто выкладывал на стол все, что принес, выбирая куски для собаки. Один раз Самохина сурово сказала:

— Не носи больше,— Но, заметив в его глазах испуг, спросила: — Кто тебя посылает?

— Сам иду,— всхлипнул Кочерыжка.

Марья Власьевна погладила его по голове:

— Не носи больше, слышишь? Так приходи...

Вечером она собрала кое-что из белья, приладила лампочку и села чинить. Потом затопила печь, нагрела воды, вымыла комнату, вытащила из сарая маленький стульчик и, подумав, поставила его около печки.

Смеркалось, а Кочерыжки не было. Анна Дмитриевна не выдержала, надела шаль и пошла к дому Самохиной:

— Хоть погляжу своими глазами, как он там...

Но, дойдя до калитки, испуганная яростным лаем собаки, она повернула обратно и, придя домой, написала письмо сыну.

«Дорогой мой Васенька!

Исполняю свой материнский долг и спешу с тобой посоветоваться. Твой сынок Володенька мальчик тихий, беспокойства он нам не доставляет, только последнее время совсем мы с ним голову потеряли и ума не приложим, как нам быть...»

Анна Дмитриевна подробно описала возвращение соседки Самохиной, привязанность к ней мальчика и закончила словами:

«...Сердце в нем мягкое, а характер настойчивый — весь в тебя».

Заклеив письмо, она позвала Граньку:

— Снеси на станцию. Да покличь Кочерыжку.

— Не пойду я за ним, — отказывалась Гранька.

В это время входная дверь стукнула, и вместе с морозным паром на пороге встали две фигуры. Женщина в черном платке и в мужском пальто, подвязанном веревкой, держала за руку Кочерыжку.

— У меня мальчик ваш был, — тихо сказала она и повернулась, чтобы уйти.

Но Анна Дмитриевна взволновалась:

— Он у вас, а вы у нас... посидите маленько.

Петровна живехонько столкнула с табуретки Граньку и вышла на кухню.

— Хоть чайку-то откушай с нами... Добрые соседи — вторая семья. — Сказав это, она вдруг испугалась и робко добавила: — Не обижай старуху, Власьев- на!

— Спасибо. У меня там собака заперта,— со вздохом сказала Марья Власьевна.

Но Анна Дмитриевна увлекла ее в комнату и усадила на табуретку

— Садись, садись рядышком, Володечка! Около тетеньки садись, — хлопотала она.

— С мороза-то чайку попейте,— угощала Петровна.

Самохина молча взяла чашку. Анна Дмитриевна подвинула ей кусок сахару.

— Кушай, кушай, голубочек! — шептала Кочерыжке Петровна, не зная, какой вести разговор.

Граня в упор рассматривала гостью. Гладкие седые волосы, глубокие морщины. Лицо усталое. Казалось, что у нее смертельно болит голова. Она с трудом поднимала на говорившего выцветшие серые глаза. Привечая гостью, Петровна тщательно подбирала слова и, боясь сказать чего не следует, беспомощно поглядывала на Анну Дмитриевну. Анна Дмитриевна дергала под столом Граньку, обращалась к Кочерыжке и, не слушая его ответов, говорила про погоду:

— Все снег да снег! И куда его столько навалило? На железной дороге девки только и гребут... только и гребут...

В разгар чаепития вошла Маркевна. Увидя за столом Самохину, она оробела, сунула всем руку дощечкой и сразу повела громкий разговор:

— Зима, зима! А весна-то уж вот она! На пригорке сидит, на солнышко поглядывает!

— Верно, верно! — почувствовав в ней поддержку, оживилась Петровна.— Зиму-то мы уже отстрадали! Теперь всяко растение к солнышку потянется, всякой душеньке на земле полегчает.

Маркевна строго глянула на нее.

— И подснежнички где-нигде покажутся, и цветочки по овражкам желтенькие...— с испуганным лицом затянула Петровна.

А гостья сидела молча, сжимая обеими руками кружку, как будто хотела согреть свои иззябшие руки. Глаза ее смотрели куда-то далеко, мимо этих людей, поивших ее чаем. А они, исчерпав все пустые слова, напуганные

ее молчанием, сначала перешли на шепот, а потом и вовсе замолчали, растерянно и грустно поглядывая друг на друга. Один Кочерыжка сопел и беспокойно вертелся на лавке. Ему казалось, что все забыли про гостью, а она уже давно пьет горячую воду без сахара. Боясь, чтобы она так и не ушла, он припомнил самые лучшие, по его мнению, слова, которые говорила гостям Петровна, повернулся к Самохиной и, подвигая к ней сахар, громко сказал:

— Кушай, голубочек!

Самохина посмотрела на него и улыбнулась. Петровна ахнула, Гранька расхохоталась, а Маркевна торжествующе сказала:

— Угощай! Угощай! Ты хозяин! Проси еще чашечку испить!

Провожая Марью Власьевну, Анна Дмитриевна просила не забывать их.

— А уж мальчик коль не мешает, так нам только радостно... только радостно,— повторяла она, опасаясь про себя, что от Васи выйдет приказ не пускать к Самохиной Кочерыжку.

Теперь каждое утро после завтрака Кочерыжка начинал собираться.

— На работу, сынок? — шутливо спрашивала его Петровна, не подозревая, что после запрещения носить еду мальчик придумал себе новую заботу: идя по двору или по дороге, он усердно собирал щепки, складывал их в букетик, приносил Марье Власьевне и молча смотрел, как она разжигает огонь его щепками.

Ему нравилось, что в комнате было чисто. Наследив на полу мокрыми валенками, он брал тряпку и, посапывая, затирал свои следы. Все чаще заставал он Самохину за работой. Однажды она принесла в круглой корзине грязное белье, и на другой день, подходя к дому, он увидел густой белый дым, валивший из трубы. В комнате было тепло, на плите булькал котел. Марья Власьевна стирала, засучив рукава. Кочерыжка остановился на пороге и нежно улыбнулся:

— Тепло у нас!

Марья Власьевна сняла с него шинельку и придвинула к печке стульчик:

— Погрейся. Картинки погляди.

Она достала с полки отсыревшую книжку с картинками и подала мальчику. Собака уселась рядом. Переворачивая страницы, Кочерыжка смотрел картинки и шевелил губами.

Марья Власьевна придвинула к печке стул и стала читать. Она читала медленно: множество слов и собственный голос утомляли ее. Иногда, перевернув страницу, она замолкала, но глаза Кочерыжки смотрели на нее с нетерпеливым ожиданием, и она читала дальше, пока не кончила сказку.

— Вся? — с сожалением спросил Кочерыжка.

Мальчик пристально посмотрел на нее и, наклонив голову, спросил:

— Сапоги-скороходы есть у тебя?

— Нету. А у тебя? — вдруг лукаво спросила Марья Власьевна.

Он посмотрел на свои растоптанные валенки:

— И у меня нету!

Они оба засмеялись.

С тех пор чтение сделалось любимым занятием обоих. Марья Власьевна стирала белье для заводской столовой; Кочерыжка терпеливо ждал, пока она закончит стирку и, придвинув свой стул к печке, начнет ему читать. От сказок перешли к рассказам. Первыми итали «Каштанку». В том месте, где собачонка бегает по улице, разыскивая следы столяра, Кочерыжка разволновался. Он перестал слушать, заглядывал вперед и нетерпеливо спрашивал:

— А хозяин-то, хозяин-то у тебя где? — И сердился: — Не надо мне про гуся! Я говорю, хозяина ищи!

Марье Власьевне приходилось доказывать, объяснять, уговаривать. Кочерыжка слушал, соглашался и, прижимаясь к ее плечу, просил:

— Читай, баба Маня!

Жизнь начинала входить в прежнюю колею. Анна Дмитриевна уже не носила из столовой суп, а Петровна все чаще баловала своих горячими лепешками. Щеки у ребят порозовели. Кочерыжку заставляли пить козье молоко, и, когда он прыгал по комнате, Петровна острила:

— Ишь-ишь, коза-то бунгует!

От Васи пришло только одно письмо. Пахло оно недавним порохом, было полно тоски по дому и уверенности в близком конце войны:

«Только бы ступить мне на родную землю, обнять вас всех да заглянуть в глаза сыну... Экий парень небось вырос! Ведь шестой год ему пошел! Жаль, не узнает он меня!»

— Где же узнать-то? — вздыхала Петровна.

Стаял снег. Влажная черная земля подсохла. Люди радостно засуетились, высыпали на огороды. Разделывали грядки, подвязывали молодые деревца и перекликались со двора во двор звонкими помолодевшими голосами. В саду Марьи Власьевны зазеленели кусты клубники, вылезли из-под снега тоненькие прутики малины. На окне в тарелке мокли завязанные в тряпочку бобы. Кочерыжка каждый день заглядывал в тряпочку и умилялся, когда у бобов появлялись крошечные зеленые хвостики. Марья Власьевна привезла из города рассаду капусты, они вместе сажали ее и радовались крепким тугим стебелькам. В праздник Победы Марья Власьевна с Кочерыжкой снова сидела рядом за столом Анны Дмитриевны. Народу собралось много, было шумно, пили за славных бойцов, за Васю Воронова. Петровна плеснула в чашку сладкого вина и подала Кочерыжке:

— Выпей, выпей, Владимир Васильевич, за папань- ку своего!

Общая радость отодвинула личное горе каждого. Плача о погибших, люди радовались живым. Марья Власьевна гоже плакала и радовалась, обнимая Петровну и Анну Дмитриевну. Кочерыжка смотрел на всех сияющими глазами и смущался, когда пили за его отца — Васю Воронова.

Каждый день с голубой станции шли военные. Мар- кевна то и дело, прикрыв глаза рукой, смотрела на большую дорогу и, завидев человека в зеленой гимнастерке, выходила на крыльцо. Инвалиду без руки или без ноги она сама шла навстречу, низко кланялась и говорила:

— Прости, сынок! За нас, грешных, пострадал!

И растроганный чужой человек обнимал ее сухонькие плечи:

— Не зря пострадал, мать.

Петровна после каждого поезда посылала Граньку поглядеть, не идет ли Вася.

Анна Дмитриевна вскакивала ночью и, заслышав голоса на дороге, окликала:

— Васенька!

Марья Власьевна, завидев издали военного, указывала на него Кочерыжке. Но мальчик уверенно отвечал:

— Не он. Я его изо всех сразу узнаю.

Он уверял, что даже сердитый Волчок не будет лаять на Васю.

— Ведь он не чужой, а отец мне, — простодушно говорил он.

Марья Власьевна грустно улыбалась. Ей представлялся высокий плечистый человек, который берет за руку Кочерыжку и навсегда уводит его из ее дома. Ей даже снилось, как мальчик идет за своим отцом, оглядываясь на крыльцо, где они так часто сидели с книжкой, на собаку, которую он кормил, и на нее, свою бабу Маню...

А Кочерыжка, не замечая ее тревоги, все чаще и чаще говорил:

— Отец едет ко мне!

Василий Воронов приехал. Он был крепкий, коренастый, с широкой улыбкой и громким голосом. Первая увидела его Гранька и с визгом бросилась в сени. Мать и бабка выскочили на крыльцо. Вася сбросил с плеч два чемодана, крякнул и прижал к своей груди обе старые седые головы.

— Эх, старушки мои!

— Боец ты наш, защитник! — обливая слезами его гимнастерку, лепетала Петровна.

— Сыночек... сыночек... Васенька...— ощупывая его дрожащими руками, повторяла Анна Дмитриевна.

Гранька при виде брата вдруг застеснялась и спряталась за дверь.

— Давай, давай ее сюда! — кричал Василий, вытаскивая сестренку,— А ну покажись, какая стала? Маленькая, большая, добрая, злая?

Отпустив Граньку, Вася оглянулся вокруг и тревожно спросил:

— Где ж он?

Все поняли, что он спрашивает о Кочерыжке.

— Сейчас, сейчас,— заторопилась Петровна, повязывая платок.

Анна Дмитриевна торопливо стала рассказывать, что мальчик у соседки Самохиной, о которой она писала в письме.

— У той же? Значит, дружба у них идет? — Вася широко улыбнулся, схватил шапку и крикнул Петровне: — Стой, бабушка! Я сам туда пойду! Я их спутаю сейчас! Который дом-то? — Весело улыбаясь, он побежал через дорогу к дому Самохиной.

Кочерыжка в длинных синих штанах стоял рядом с Марьей Власьевной, подрезая большими садовыми ножницами кусты малины. Марья Власьевна что-то говорила ему, оправляя выбившиеся из-под платка волосы. У забора залаял Волчок. Кочерыжка оглянулся, бросил ножницы и шепотом сказал:

— Баба Маня...

От калитки шел военный человек, отгоняя шапкой собаку. Кочерыжка бросился к нему, но вдруг, оробев, остановился.

— Кочерыжка! Владимир Васильевич?! — широко расставив руки, крикнул Вася Воронов.

Кочерыжка зажмурился и, подпрыгнув, обхватил его за шею.

— Сын-то, сын-то какой у меня вырос! — вглядываясь в его лицо, говорил Василий.

Марья Власьевна молча смотрела на них с растерянной жалкой улыбкой. Собака беспокойно взвизгивала.

— Узнал меня? — радостно спрашивал Василий, поглаживая пальцами темные брови мальчика и пристально вглядываясь в знакомые голубовато-зеленые глаза.

— Узнал! Сразу узнал! И она узнала! — Кочерыжка обернулся к Марье Власьевне и, вцепившись обеими руками в руку Василия, потащил его за собой. — Узнала отца моего? — быстро и тревожно спросил он Марью Власьевну.

— Не узнала, так я узнал! — с волнением в голосе сказал Вася и, подойдя к Марье Власьевне, расцеловал ее в обе щеки. — Мы друг дружку небось давно знаем! Через него познакомились, верно я говорю?

Марья Власьевна посмотрела в его открытые глаза и облегченно вздохнула. А Кочерыжка уже тащил Васю за руку, показывал ему грядки, кусты и говорил, задыхаясь от радости:

— Гляди, чего тут мы с ней насажали! Гляди, отец!

Слово «отец» он произносил твердо, как будто давно привык к нему. А Вася Воронов, поминутно оборачиваясь к Самохиной, повторял:

— Спасибо вам за него, спасибо! — И неудержимо радовался: — Нет, каков сын-то у меня!

Марья Власьевна улыбалась, кивала головой, но руки ее дрожали. У крыльца она остановилась, подняла на Васю Воронова серые усталые глаза и тихо спросила:

— Уедете куда или с матерью жить будете?

Он понял ее вопрос и твердо сказал:

— Никуда! У нас с ним теперь два дома, и оба свои. Чего же еще искать-то?

Моя мать - Пинигина (Глухова) Мария Григорьевна 1933 г.рождения д. Вититьнево, Ельнинский р-н, Смоленская обл.
Её мать, моя бабушка - Глухова (Шавенкова) Александра Антоновна 1907 г.рождения д. Вититьнево, Ельнинский р-н, Смоленская обл., умерла в г. Иркутске 6 июня 1986г.
Её отец, мой дедушка - Глухов Григорий Свирьянович 1907 г. рождения д. Вититьнево, Ельнинский р-н, Смоленская обл., умер 11 ноября 1942г в госпитале.

Началась война. Отец ушёл, как и все мужчины в деревне, на фронт. Он умер в госпитале. Мы получили похоронку уже после войны и не одной фотографии отца у меня не осталось. Наш дом и деревню всю сожгли, одни угли остались, какие уж тут фотографии.

Делали запросы о месте захоронении, последний в 2012г., ответ один - не знаем.

С начала войны, где-то до октября месяца, мы в своей деревне не слышали звуков войны. И вот,вдруг, нам приказали выстроиться вдоль дороги и встречать немцев. Это было неожиданно. Мы не знали, что с нами будет. Одели все, что было, на себя. А было по 2-3 платья и то холщёвые, жили очень бедно. Нас выстроили рядами с обеих сторон дороги. Немцы ехали на мотоциклах и машинах, впереди себя держали автоматы, остановились рядом с нами и стали тыкать в нас и кричать «юдо», обошли все дома, переворошили всё сено, это они искали евреев, так говорили взрослые. А потом хватали поросят, курей, тут же готовили. Я запомнила крики, слёзы. Они у нас не задержались и сразу проехали дальше.

Через несколько дней приехали новые немцы, нас согнали в несколько домов на краю деревни. Сами они заняли большую часть наших домов.
Помню, у нас была русская печь, и немцы не могли её затопить. Привели нас с матерью в наш дом и заставили топить печь. А сами накидали сено в избе, смеялись и валялись на нём и кричали: «Москва гут, Сталин капут».

Днём нас заставили идти на площадку, немцы были в плавках, так как загорали, установили машину с рупором, включили музыку на немецком языке. Все должны были танцевать.Женщины сидели прижавшись друг к другу и молчали. Они стали тянуть их на танцы, но ничего не получалось, все боялись. Мы с ребятишками то же «припухли».

В следующий раз опять устроили танцы, впереди сидели офицеры, с кокардами. Меня заставили петь. Я пела частушки и приплясывала, а частушки были про войну, про немцев.

«У нас немцы стоят, костюмы зеленеются,
Своих жён побросали, на русских надеются»

Им переводили и они смеялись. А я не понимала, что это может быть опасно, несмотря, что я маленькая. Потом ещё несколько раз они заставляли меня петь частушки на улице, в другие дни. Но всё обошлось для меня и моей матери.

Всех жителей деревни под конвоем гоняли в баню, одежду сдавали в «жарилку», т.е. на обработку, потом немец нам детям головы мазал, а мы убегали. Обязывали уколы делать.

Но и эти немцы ушли, и мы перебрались опять в свой дом. Отец перед войной построил хороший большой дом, отца я совсем плохо помню. В доме была хорошая русская печь. За ней было много прусаков, это такие большие тараканы 4-5 см., но мы спали на ней. Топить печь сложно, дров не было. Лес из кустарников, пойдём с матерью за дровами, топор совсем тупой, вязанки из веток сделаем, мать на плечи положит и мне маленькую вязанку. Приходилось тащить. Эти веточки горели же минут 10. Мать часто плакала и молилась, стоя на коленях. Беда и выручка была корова, молоко всегда. Она у нас осталась, потому что бодалась и признавала только мать. Когда эвакуировали весь скот, она убежала в лес, её не моги найти, потом сама пришла домой, т.е к нам.

Немцам надо было чтобы на них работали, а старые люди и дети мешали им. Поэтому старых и малых с матерьми отправляли в Германию. Когда нам объявили об отъезде, я запрыгала от радости. В город хотелось ехать, прыгала и кричала « в шапочках будем ходить». Но когда взрослые закричали, я испугалась, мне стало страшно. Погрузили всех и нас в большую машину, т.е. маму, меня, тётю с сестрой и бабушку, ей было лет 90, сгорбленная и маленькая, в деревне ей остаться не разрешили. Оставляли только тех, кто мог работать. Ближе к ночи нас всех поселили в небольшой дом. Людей было много, со всех деревень собрали. Бабушка не могла идти, её немец на горбушке (спине) перенёс в дом. Когда все заснули, мы с матерью и ещё семей 5 сбежали. Бабушка и тётя с сестрой остались. Бабушка была глухая, стала бы плакать, причитать и убежать все не смогли бы, это я сейчас так думаю. Маме было очень тяжело. Потом говорили, что она всё звала мою мать - «Саша! Саша!»

Была зима, леса фактически не было, кустарники. В деревне нас ждали немцы, но в лесу не искали. Неделю жили в лесу, спали на ветках от ёлок. Мать меня будила, что бы я не замёрзла, заставляла ходить и прыгать. Когда кончились последние сухари, пришлось идти в деревню. Мать послала меня к тётке. Я очень боялась подойти к дому, там могли быть немцы. Стояла и плакала. Тётка меня увидела и стала прятать. Когда всё успокоилось, пришла мать. В деревне были уже другие немцы и поэтому нас не искали.

Я выглядела видимо старше своих лет, мне дописали 2 года, чтобы больше не увозили в Германию. Меня стали, как и других детей, гонять рыть для немцев траншеи. Детей заставляли рыть траншеи около метра в длину, высотой больше метра. Главным над нами был немец, он не давал отвлекаться, мы только и слышали: «Работай кляйн». Мне было 8 лет. Как то наши увидели, что дети работают и стали стрелять, чтобы нас разогнать. Мы с криками разбежались. На работу и с работы водили под конвоем, конвой - 2 человека, а взрослых гоняли копать блиндажи еще ближе к передовой. Они приходили позже с работ, чем мы.

Однажды всех выгнали из домов, взрослых ещё не было. Нас заставили идти по дороге, до другой деревни, это за 10 км. Мы не знали где наши родные, матери не было рядом, но со слезами пришлось идти. Поселили в дом, в нём можно было сидеть только на корточках, так много было людей. Уже поздно вечером прибежали наши родные. Всюду раздавались голоса, кричали имена, все искали своих родных.

Наши самолеты начали бомбить фашистов в нашей деревне Ветитьнево - это Ельнинский район, Смоленская область. Это была передовая. Немцы согнали всех в блиндаж, длина его метров 100, с правой стороны от входа полати, покрытые соломой, ширина их около 2-х метров. Мы с матерью не спустились в блиндаж. У нас была корова, она не отходила от матери, оставить её одну мы не могли. Еще семьи 3 остались под навесом. Была ночь, мы заснули. Рядом со мной бабушка и двоюродный маленький братишка, мама осталась рядом с коровой. Я проснулась от грохота и крика. Зажигательная мина упала совсем рядом, у меня слетел платок, осколком зацепило палец и оглохла, видимо контузило, ничего не слышала. Бабушка вся в крови, нога повреждена, глаза нет, позже она ослепла. Я побежала к матери. Она не может встать, ранена нога. Соседа убило. Немцы мать и бабушку увезли в госпиталь.

На подступах к нашей деревни всё было заминировано. Немцы ждали наступление именно здесь, в нашей деревне. Началась атака. Наши наступали, слышны взрывы от мин, поле же не разминировали. Потом уже «Катюши» ударили. Атаки продолжались. Мы все стояли, слушали и смотрели, со слезами на глазах. Деревня наша горела, огонь хорошо был виден. Немцы стали отступать.

Матери всё не было. Госпиталь был в соседней деревне. Деревню и дорогу бомбили. Я не стала ждать мать и побежала к ней прямо по дороге, не понимая, что могу погибнуть. До сих пор не пойму, как так получилось, как осталась жива. Снаряды разрывались со всех сторон, я неслась, т.е. бежала, ничего не видела вокруг, перед глазами была только мама. Увидела её совсем далеко, нога забинтована, на костылях. С божьей помощью мы вернулись в деревню, молитвы матери Бог услышал.

Деревня была сожжена и конечно наш дом. На земле было много убитых наших солдат, какой-то офицер ходил и на одежде искал адреса (в карманах, на воротничках), но большей частью ничего не находил и всех сбрасывали в яму. Мы с ребятишками бегали и смотрели за всем что происходит. Потом ещё долго находили солдат и закапывали их. Даже в огороде у нас, рядом с домом были могилы.

Была зима. Жить негде. Выкопали землянку, это комната под землёй, окно небольшое, сделали плиту, чтобы можно было сварить поесть. В землянке день и ночь горел фитиль, т.е. в бутылочку наливали керосин, и вставлялась, по-видимому, какая-то тряпочка скрученная. Всем пришлось жить в таких землянках, иногда зажигали лучинки. Корова так и осталась с нами, удивительно, что с ней ничего не случилось. Зиму мы пережили. Началась весна, все стало таять, глина поползла. Пришлось перебираться наверх, там были небольшие землянки расположенные рядом с дотом. Люди стали откапывать брёвна, т.е. разбирали блиндажи и строили избушки. У нас корова была вместо лошади, её запрягали и возили на ней всё, что нужно было для всех. Мужиков не было, все делали сами женщины и дети, строили без гвоздей конечно.

До войны я закончила 1-ый класс. А когда освободили наш район от немцев, все дети пошли в школу. В школу надо было ходить 5 км, учебники давали на 5-х человек, а из деревни я была одна и мне учебники не дали. Мать где-то мне нашла учебник на белорусском языке, многое не понимала в нём, но приходилось учиться.

Много мин оставалось на полях, много гильз. Мы с ребятишками бегали и собирали гильзы. 7 мальчишек погибли на минах. Мы к гильзам привязывали пёрышки, а чернила делали из сажи, которая была в ракетах. Поэтому были всегда грязные. Писали на книгах или на картоне, из которых делали снаряды, патроны.

Я очень хотела учиться, но мама говорила: «Я тебя не выучу». Все ребята шли в школу, а я сидела дома и плакала каждый день. А мать сказала, что меня в школу не взяли. Вот так я не закончила даже 5- ый класс. Пришлось и мне работать в колхозе, пахать, сеять, мне было 10 лет. Пахали на быках, я одна шла за быком, а в земле чего только не было - и снаряды, и черепа, и кости. Вот так началась моя трудовая деятельность, но в стаж моей работы это не включили. В то время я была ещё маленькой.
Со слов записала Трофименко Л.И. 28.02.2012г.

Прочитав эти воспоминания, моя подруга Ольга написала стихи, я прочитала их моей маме, которой в то время было уже 79 лет, а в войну было всего 8 лет.
Она опять всё вспоминала и рассказывала мне, и слёзы подступали к глазам. Вот эти стихи.

* * *
Война! В жизнь русского народа
Нежданной гостей ворвалась,
И в сердце болью взорвалась,
С собою принеся одни невзгоды.

Вокруг лишь боль, страдания и муки,
Мужчины уходили воевать,
Их долг святой - родную землю защищать.
В селе остались детские и женщин руки.

И сколько довелось им претерпеть,
Живя под немцами, не чувствуя защиты?
И постоянно видя рядом смерть?
И ведает лишь Бог, какие слёзы там пролиты!

Тяжёл был крест, ведь это каждый день на плахе,
Их всячески пытались унижать.
Как это трудно в постоянном страхе,
Остаться женщиной и веру не предать!

Их жизнь как подвиг, может не заметный,
Мы в памяти своей должны хранить.
Так будем же за них, живых и мёртвых,
Молитвы наши к Богу возносить!

За ту девчонку, что бежала под обстрелом,
С одной лишь мыслью - маму увидать,
И только матери молитва грела
И помогла ей невредимой добежать.

Но многие оставили там жизни нить,
Своих мужей, детей, здоровье, счастье,
Но душу русскую сумели сохранить,
Не допустив фашистам разорвать её на части.

(март 2012г. Ольга Титкова)

Я родилась 20 мая 1926 года в селе Покровка Волоконовского района Курской области, в семье служащего. Отец работал секретарем сельского совета, бухгалтером совхоза «Таврический», мать - неграмотная крестьянка из бедной семьи, полусирота, была домохозяйка. В семье было 5 детей, я была старшей. До войны наша семья часто голодала. Особенно трудными были 1931 и 1936 годы. Жители села в эти годы съели растущую вокруг траву; лебеду, рогозу, корешки тмина, ботву картошки, щавель, ботву свеклы, катран, сиргибуз и др. В эти годы были страшные очереди за хлебом, ситцем, спичками, мылом, солью. Только в 1940 году жить стало легче, сытнее, веселее.

В 1939 году уничтожили совхоз, умышленно признали вредным. Отец стал работать на Ютановской государственной мельнице бухгалтером. Семья уехала из Покровки в Ютановку. В 1941 году я окончила 7 классов Ютановской средней школы. Родители перебрались в свое родное село, в свой домик. Здесь и застала нас Великая Отечественная война 1941-1945 годов. Хорошо помню такое знамение. 15 (или 16) июня вечером вместе с другими подростками нашей улицы пошли встречать возвращающийся с пастбища скот. У колодца собрались встречающие. Вдруг одна из женщин, взглянув на заходящее солнце, закричала: «Смотрите, что это на небе?» Еще не полностью солнечный диск опустился за горизонт. За линией горизонта запылали три огромных огненных столба. «Что же будет?» Старуха Кожина Акулина Васильевна, повитуха села, сказала: «Готовьтесь, бабоньки, к страшному. Будет война!». Откуда знала эта старая женщина, что война грянет очень скоро.

Там и объявили всем, что на нашу Родину напала фашистская Германия. А ночью потянулись подводы с мужчинами, получившими повестки о призыве на войну в районный центр, в военкомат. День и ночь в деревне слышался вой, плач женщин и стариков, провожавших на фронт своих кормильцев. В течение 2-х недель на фронт были отправлены все молодые мужчины.

Мой отец получил повестку 4 июля 1941 года, а 5 июля, в воскресенье, мы простились с отцом, и он отправился на фронт. Потянулись тревожные дни, в каждом доме ждали весточки от отцов, братьев, друзей, женихов.

На долю моей деревни выпала особо тяжелая доля из-за ее географического положения. Шоссейная дорога стратегического значения, соединяющая Харьков с Воронежем, проходит через нее, разделял на две части Слободу и Новоселовку.

От улицы Заречной, где жила моя семья в доме № 5, шел подъем в гору, довольно круто. И уже осенью 1941 года это шоссе беспощадно бомбили прорвавшиеся через линию фронта фашистские стервятники.

Дорога была забита до отказа двигавшимися на восток, к Дону. Шли армейские части, выбравшиеся из хаоса войны: оборванные, грязные красноармейцы, шла техника, в основном, полуторки - автомашины за боеприпасами, шли беженцы (тогда их называли эвакуированными), гнали с западных областей нашей Родины стада коров, отары овец, табуны лошадей. Этим потоком уничтожался урожай. На наших домах никогда не было замков. Воинские части располагались по велению командиров. Открывалась дверь в дом, и командир спрашивал: «Бойцы есть?». Если ответ: «Нет!» или «Уже ушли», то входили человек 20 и более и валились от усталости на пол, сразу засыпали. Вечером в каждой избе хозяйки варили в 1,5-2-ведерных чугунах картошку, свеклу, суп. Будили спавших бойцов и предлагали поужинать, но не у всех порой хватало сил подняться, чтобы поесть. А когда начались осенние дожди, то с уставших спящих бойцов снимали мокрые, грязные обмотки, сушили их у печки, потом разминали грязь и вытряхивали. У печки сушили шинели. Жители нашего села помогали, чем могли: немудреными продуктами, лечением, парили ноги бойцам и т.д.

В конце июля 1941 года нас направили на сооружение оборонительного рубежа, за селом Борисовка, Волче-Александровского сельсовета. Август был теплым, людей на окопах было видимо-невидимо. Окопники ночевали в сараях трех сел, с собой из дома брали сухари и сырую картошку, 1 стакан пшена и 1 стакан фасоли на 10 дней. На окопах нас не кормили, посылали на 10 дней, потом отпускали домой помыться, починить одежду и обувь, помочь семье и по истечении 3-х дней опять явиться для выполнения тяжелых земляных работ.


Однажды 25 человек покровцев отпустили домой. Когда прошли по улицам райцентра и вышли на окраину, увидели огромное пламя, охватившее дорогу, по которой мы должны идти в наше село. Страх, ужас овладели нами. Мы приближались, а пламя бросалось, кружилось с треском, воем. Горела пшеница с одной стороны и ячмень с другой стороны дороги. Длина полей до 4-х километров. Зерно, сгорая, такой издает треск, как звук строчащего пулемета. Дым, гарь. Старшие женщины повели нас в обход через Ассикову балку. Дома нас спрашивали, что горит в Волокановке, мы сказали, что горят на корню пшеница, ячмень - одним словом, горит неубранный хлеб. А убирать было некому, трактористы, комбайнеры ушли на войну, рабочий скот и технику угнали на восток к Дону, единственную полуторку и коней взяли в армию. Кто поджег? С какой целью? Зачем? - до сих пор никто не знает. Но из-за пожаров на полях район остался без хлеба, без зерна на посев.

1942, 1943, 1944 года были очень тяжелыми для сельчан.

В село не подвозили ни хлеба, ни соли, ни спичек, ни мыла, ни керосина. В селе не было радио, о состоянии военных действий узнавали из уст беженцев, бойцов и просто всяких болтунов. Осенью копать окопы было невозможно, так как чернозем (до 1-1,5 м) размокал и тащился за ногами. Нас посылали на очистку, выравнивание шоссейной дороги. Нормы были тоже тяжелые: на 1 человека 12 метров в длину, при ширине 10-12 метров. Война приближалась к нашему селу, бои шли за Харьков. Зимой прекратился поток беженцев, а армейские части шли ежедневно, одни на фронт, другие на отдых - в тыл… Зимой, как и в другие времена года, вражеские самолеты прорывались и бомбили движущиеся по дороге машины, танки, армейские части. Не было дня, чтобы не подвергались бомбежке города нашей области - Курск, Белгород, Короча, Старый Оскол, Новый Оскол, Валуйки, Расторная, чтобы враги не бомбили аэродромы. Большой аэродром располагался в 3-3,5 километрах от нашего села. Летчики жили в домах сельчан, питались в столовой, расположенной в здании семилетней школы. В моей семье жил летчик офицер Николай Иванович Леонов, уроженец Курска. Мы провожали его на задания, прощались, а мама благословляла, желая вернуться живым. В это время Николай Иванович вел розыск своей семьи, потерявшейся при эвакуации. Впоследствии велась переписка с моей семьей от которой я узнала, что Николай Иванович получил звание Героя Советского Союза, нашел жену и старшую дочь, а маленькую дочь так и не нашел. Когда не вернулся с задания летчик Николай Черкасов, все село оплакивало его гибель.

До весны и осени 1944 года поля нашего села не засевались, не было семян, не было живого тягла, техники, а обработать и засеять поля старухи, малолетки были не в силах. Кроме этого, мешала насыщенность полей минами. Поля заросли непроходимыми бурьянами. Население было обречено на полуголодное существование, в основном питались свеклой. Ее заготовили с осени 1941 года в глубокие ямы. Свеклой подкармливали и бойцов Красной Армии, и заключенных, находящихся в Покровском концлагере. В концлагере, на окраине села, было до 2 тысяч пленных советских солдат. Конец августа - начало сентября 1941 года мы копали окопы и строили блиндажи вдоль железной дороги от Волоконовки до станции Староивановка.

На рытье окопов шли способные трудиться, в селе оставалось нетрудоспособное население.

По истечении 10 дней окопников отпустили на три дня домой. В начале сентября 1941 года я пришла домой, как все мои подруги по окопам. На второй день я вышла во двор, меня окликнул старик-сосед: «Тань, ты пришла, а твои подруги Нюра и Зина уехали, эвакуировались». Я в чем была, босая, в одном платьишке побежала на гору, на шоссейную дорогу, догонять подруг, не узнав даже, когда они уехали.

Группами шли беженцы, солдаты. Я бросалась от одной группы к другой, плакала и звала подруг. Меня остановил пожилой боец, напоминавший мне отца. Он расспросил меня, куда, зачем, к кому я бегу, есть ли у меня документы. А потом грозно сказал: «Марш домой, к маме своей. Если меня обманешь, то я тебя найду и пристрелю». Я испугалась и помчалась назад по обочине дороги. Прошло столько времени, а мне и теперь удивительно, где взялись тогда силы. Подбежав к огородам нашей улицы, пошла к матери моих подруг, чтобы убедиться, что они уехали. Подруги мои уехали - это была для меня горькая правда. Поплакав, решила, что надо возвращаться домой и побежала по огородам. Меня встретила бабушка Аксинья и начала стыдить, что я не берегу урожай, топчу, и позвала меня к себе поговорить. Я ей рассказываю про свои злоключения. Плачу… Вдруг слышим звук летящих фашистских самолетов. А бабушка увидела, что самолеты делают какие-то маневры, и из них летят… бутылки! (Так, крича, сказала бабушка). Схватив меня за руку, она направилась в кирпичный подвал соседского дома. Но только мы шагнули из сеней бабушкиного дома, как раздалось много взрывов. Мы побежали, бабушка впереди, я сзади, и только добежали до середины огорода соседки, как бабушка упала на землю, и на ее животе появилась кровь. Я поняла, что бабушка ранена, и с криком побежала через три усадьбы к своему дому, надеясь найти и взять тряпки для перевязки раненой. Прибежав к дому, я увидела, что крыша дома сорвана, выбиты все оконные рамы, везде осколки стекол, из 3-х дверей на месте только одна перекошенная дверь на единственной петле. В доме ни души. От ужаса бегу к погребу, а там был у нас под вишней окоп. В окопе были мама, сестренки мои и братик.

Когда прекратились разрывы бомб и раздался звук сирены отбоя, мы все вышли из окопа, я попросила маму дать мне тряпки, чтобы перевязать бабушку Ксюшу. Мы с сестренками побежали туда, где лежала бабушка. Она была окружена людьми. Какой-то солдат снял с себя поддевку и накрыл тело бабушки. Ее похоронили без гроба на краю ее картофельного огорода. Дома нашего села оставались без стекол, без дверей вплоть до 1945 года. Когда война подходила к завершению, стали понемногу по спискам давать стекло, гвозди. Я продолжала в теплую погоду копать окопы, как все взрослые односельчане, в слякоть чистить шоссейную дорогу.

В 1942 году мы копали глубокий противотанковый ров между нашим селом Покровкой и аэродромом. Там со мной случилась беда. Меня послали наверх разгрести землю, под моими ногами земля поползла, и я не удержалась и упала с 2-метровой высоты на дно окопа, получила сотрясение мозга, сдвиг дисков позвоночника и травму правой почки. Лечили домашними средствами, через месяц я вновь работала на этом же сооружении, но мы не успели его закончить. Войска наши отступали с боями. Сильные бои были за аэродром, за мою Покровку.

1 июля 1942 года в Покровку вошли немецко-фашистские солдаты. Во время боев и размещения фашистских частей на лугу, по берегу речонки Тихой Сосны и на наших огородах, мы находились в погребах, изредка выглядывали узнать, что там на улице творится.

Под музыку губных гармошек, холеные фашисты проверяли наши дома, а потом, сняв военную форму и вооружившись палками, стали гоняться за курами, убивали и жарили их на вертелах. Вскоре в селе не осталось ни единой курицы. Приехала другая воинская часть фашистов и сожрала уток и гусей. Ради потехи фашисты перо птиц разбрасывали по ветру. За неделю село Покровка покрылось покрывалом из пуха и перьев. Село выглядело белым, как после выпавшего снега. Потом фашисты сожрали свиней, овец, телят, не тронули (а может не успели) старых коров. У нас была коза, коз не брали, а насмехались над ними. Фашисты стали строить вокруг горы Дедовская Шапка руками заключенных в концлагере пленных советских солдат обводную дорогу.

Землю - толстый слой чернозема грузили на автомашины и увозили, говорили, что землю грузили на платформы и отправляли в Германию. В Германию на каторжный труд отправляли много молодых девушек, за сопротивление расстреливали, пороли.

Каждую субботу к 10 часам в комендатуру нашего села должны были являться наши сельские коммунисты. Среди них был и Дудоладов Куприян Куприянович, бывший председатель сельского Совета. Мужчина двухметрового роста, заросший бородой, больной, опираясь на палочку, он шел к комендатуре. Женщины всегда спрашивали: «Ну что, Дудолад, уже пошел домой из комендатуры?» Как будто по нему проверялось время. Одна из суббот стала для Куприяна Куприяновича последней, из комендатуры он не возвратился. Что сделали с ним фашисты неизвестно по сей день. В один из осенних дней 1942 года в село пришла женщина, покрытая клетчатым платком. Ее определили на ночлег, а ночью ее забрали фашисты и расстреляли за селом. В 1948 году ее могилу разыскали, и приехавший советский офицер, муж расстрелянной, увез ее останки.

В середине августа 1942 года мы сидели на холмике погреба, фашисты в палатках на нашем огороде, около дома. Никто из нас не заметил, как братишка Саша ушел к фашистским палаткам. Вскоре мы увидели как фашист бил семилетнего малыша ногами… Мама и я кинулись на фашиста. Меня ударом кулака фашист сбил с ног, я упала. Мама увела нас с Сашей плачущими в погреб. В один из дней к нам к погребу подошел человек в фашистской форме. Мы видели, что он ремонтировал машины фашистов и, обращаясь к маме, сказал: «Мама, сегодня поздно ночью будет взрыв. Никто ночью не должен выходить из погребов, как бы не бесновались военные, пусть орут, стреляют, закройтесь поплотнее и сидите. Передайте потихоньку всем соседям, по всей улице». Ночью прогремел взрыв. Стреляли, бегали, искали фашисты организаторов взрыва, орали: «Партизан, партизан». Мы молчали. Утром увидели, что фашисты лагерь сняли и уехали, мост через речку разрушен. Видевший этот момент дедушка Федор Трофимович Мазохин (мы в детстве его звали дед Мазай) рассказывал, что, когда на мост въехала легковая машина, за ней автобус, наполненный военными, потом легковая машина, и вдруг страшный взрыв, и вся эта техника рухнула в речку. Погибло много фашистов, но к утру все было вытащено и вывезено. Фашисты скрывали свои потери от нас, советских людей. К концу дня в село приехала воинская часть, и они спилили все деревья, все кустарники, как будто побрили село, стояли оголенные хаты и сараи. Кто этот человек, предупредивший нас, жителей Покровки, о взрыве, спасший жизни многим, никто в селе не знает.

Когда на твоей земле хозяйничают оккупанты, ты не волен распорядиться своим временем, бесправен, жизнь может оборваться в любой момент. В дождливую ночь поздней осени, когда жители уже вошли в свои дома, в селе были концлагерь, его охрана, комендатура, комендант, бургомистр, в наш дом, выбив дверь, ввалились фашисты. Они, освещая фонариками наш дом, стаскивали всех нас с печки и ставили лицом к стенке. Первая стояла мама, потом сестренки, потом плачущий братик и последней стояла я. Фашисты открыли сундук и тащили все, что было поновее. Из ценного взяли велосипед, папин костюм, хромовые сапоги, тулуп, новые галоши и др. Когда они ушли, мы еще долго стояли, боялись, что они вернутся и расстреляют нас. В эту ночь пограбили многих. Мама вставала затемно, выходила на улицу и смотрела, из какой трубы покажется дым, чтобы послать кого-нибудь из нас, детей, меня или сестренок, просить 3-4 горящих уголька, чтобы затопить печь. Питались в основном свеклой. Вареную свеклу носили в ведрах к строительству новой дороги, подкормить военнопленных. Это были великие страдальцы: оборванные, избитые, гремя кандалами и цепями на ногах, опухшие от голода, они шли туда и обратно медленной пошатывающейся походкой. По бокам колонны шли фашистские конвоиры с собаками. Многие умирали прямо на строительстве. А сколько детей, подростков подорвалось на минах, было ранено в период бомбежек, перестрелок, во время воздушных боев.

Конец января 1943 года был еще богат такими событиями в жизни села, как появление огромного количества листовок, как советских, так и немецко-фашистских. Уже обмороженные, в тряпье шли назад от Волги фашистские солдаты, а фашистские самолеты сыпали на деревни листовки, где говорили о победах над советскими войсками на Дону и Волге. Из советских листовок мы узнали, что предстоят бои за село, что жителям Слободской и Заречной улиц надо уходить за село. Забрав весь скарб, чтобы можно было укрыться от морозов, жильцы улицы ушли и трое суток за деревней в ямах, в противотанковом рве мучились, ожидая конца боев за Покровку. Село бомбили советские самолеты, так как фашисты засели в наших домах. Все, что можно сжечь для обогрева - шкафы, стулья, деревянные кровати, столы, двери, все фашисты сожгли. При освобождении села были сожжены Головиновская улица, дома, сараи.

2 февраля 1943 года мы вернулись домой, простуженные, голодные, многие из нас долго болели. На лугу, отделяющем нашу улицу от Слободской, лежали черные трупы убитых фашистов. Только в начале марта, когда стало пригревать солнце, и трупы оттаивали, было организовано захоронение в общую могилу погибших при освобождении села немецко-фашистских солдат. Февраль-март 1943 года мы, жители села Покровка, держали в постоянном хорошем состоянии шоссейную дорогу, по которой также шли автомашины со снарядами, советскими воинами на фронт, а он был недалеко, вся страна напряженно готовилась к летнему генеральному сражению на образовавшейся Курской дуге. Май-июль и начало августа 1943 года я вместе со своими односельчанами вновь была на окопах у села Заломное, которое расположено вдоль железной дороги Москва-Донбасс.

В очередной свой приход в село я узнала о несчастии в нашей семье. Братик Саша пошел со старшими мальчишками на тору. Там стоял подбитый и брошенный фашистами танк, около него было много снарядов. Ребятишки поставили большой снаряд крылышками вниз, поменьше поставили на него, а третьим ударили. От взрыва ребят подняло вверх и сбросило в речку. Были ранены друзья брата, у одного перебило ногу, у другого ранение в руку, в ногу и оторвало часть языка, у брата оторвало большой палец правой ноги, а царапин было не счесть.

Во время бомбежки или обстрелов почему-то мне казалось, что хотят убить только меня, и целятся в меня, и всегда со слезами и с горечью спрашивала себя, что же я такого плохого успела сделать?

Война - это страшно! Это кровь, потеря родных и близких, это грабеж, это слезы детей и стариков, насилие, унижение, лишение человека всех его природой данных прав и возможностей.

Из воспоминаний Татьяны Семеновны Богатыревой

По сути вся советская историография о войне 1941-1945 годов — часть советской пропаганды. Она так часто мифологизировалась и менялась, что реальные факты о войне стали восприниматься как угроза существующему строю.

Самое печальное, что нынешняя Россия унаследовала этот подход к истории. Власти предпочитают историю Великой Отечественной представлять такой, какой она им выгодна.

Здесь собрано 10 фактов о Великой Отечественной, которые не выгодны никому. Потому что это — просто факты.

1. До сих пор неизвестна судьба 2 млн человек, погибших на этой войне. Некорректно сравнивать, но для понимания ситуации: в США неизвестна судьба не более десятка человек.

Совсем недавно стараниями министерства обороны был запущен сайт «Мемориал» , благодаря которому теперь стали общедоступными сведения о тех, кто погиб или пропал без вести.

Однако государство тратит миллиарды на «патриотическое воспитание», россияне носят ленточки, каждая вторая машина на улице едет «на Берлин», власти борются с «фальсификаторами» и т. д. И, на этом фоне, два миллиона бойцов, судьба которых неизвестна.

2. Сталин, действительно, не хотел верить, что Германия нападет на СССР 22 июня. Было множество донесений на этот счет, но Сталин их игнорировал.

Рассекречен документ — донесение Иосифу Сталину, которое направил ему нарком госбезопасности Всеволод Меркулов. Нарком назвал дату, сославшись на сообщение информатора - нашего агента в штабе люфтваффе. И Сталин собственноручно накладывает резолюцию: «Можете послать ваш источник к *** матери. Это не источник, а дезинформатор».

3. Для Сталина начало войны стало катастрофой. А когда 28 июня пал Минск, у него наступила полная прострация. Это подтверждено документально. Сталин даже думал, что его арестуют в первые дни войны.

Есть журнал посетителей кремлевского кабинета Сталина, где отмечено, что нет вождя в Кремле день, нет второй, то есть 28 июня. Сталин, как это стало известно из воспоминаний Никиты Хрущева, Анастаса Микояна, а также управляющего делами Совнаркома Чадаева (потом - Государственного комитета обороны), находился на «ближней даче», но связаться с ним было невозможно.

И тогда ближайшие соратники - Клим Ворошилов, Маленков, Булганин - решаются на совершенно чрезвычайный шаг: ехать на «ближнюю дачу», чего категорически нельзя было делать без вызова «хозяина». Сталина они нашли бледного, подавленного и услышали от него замечательные слова: «Ленин оставил нам великую державу, а мы ее просрали». Он думал, они приехали его арестовывать. Когда понял, что его зовут возглавить борьбу, приободрился. И на следующий день был создан Государственный комитет обороны.

4. Но были и противоположные моменты. В страшном для Москвы октябре 1941 года Сталин остался в Москве и вел себя мужественно.

Выступление И. В. Сталина на параде Советской Армии на Красной площади в Москве 7 ноября 1941.

16 октября 1941 года — в день паники в Москве сняли все заградительные отряды, и москвичи уходили из города пешком. По улицам летал пепел: жгли секретные документы, ведомственные архивы.

В Наркомате просвещения сожгли в спешке даже архив Надежды Крупской. На Казанском вокзале стоял поезд под парами для эвакуации правительства в Самару (тогда Куйбышев). Но

5. В знаменитом тосте «за русский народ» , сказанном в 1945 году на приеме по случаю Победы, Сталин также сказал: «Какой-нибудь другой народ мог сказать: вы не оправдали наших надежд, мы поставим другое правительство, но русский народ на это не пошел».

Картина Михаил Хмелько. «За великий русский народ». 1947 год

6. Сексуальное насилие в побежденной Германии.

Историк Энтони Бивор, проводя исследования для своей книги «Берлин: падение», вышедшей в свет в 2002 году, нашел в российском государственном архиве отчеты об эпидемии сексуального насилия на территории Германии. Эти отчеты в конце 1944 года посылались сотрудниками НКВД Лаврентию Берии.

«Они передавались Сталину, — говорит Бивор. — Можно увидеть по отметкам, читались они или нет. Они сообщают о массовых изнасилованиях в Восточной Пруссии и о том, как немецкие женщины пытались убивать себя и своих детей, чтобы избежать этой участи».

И изнасилования были проблемой не только Красной Армии. Боб Лилли, историк из университета Северного Кентукки, смог получить доступ к архивам военных судов США.

Его книга (Taken by Force) вызвала столько споров, что вначале ни одно американское издательство не решалось его опубликовать, и первое издание появилось во Франции. По приблизительным подсчетам Лилли, около 14 тысяч изнасилований было совершено американскими солдатами в Англии, Франции и Германии с 1942 по 1945 годы.

Каков был реальный масштаб изнасилований? Чаще всего называются цифры в 100 тысяч женщин в Берлине и два миллиона по всей Германии. Эти цифры, горячо оспариваемые, были эстраполированы из скудных медицинских записей, сохранившихся до наших дней. ()

7. Война для СССР началась с подписания пакта Молотова—Риббентропа в 1939 году.

Советский Союз де факто принимал участие во Второй Мировой Войне с 17 сентября 1939 года, а вовсе не с 22 июня 1941 года. Причем в союзничестве с Третьим Рейхом. И этот пакт — стратегическая ошибка, если не сказать преступление советского руководства и лично товарища Сталина.

В соответствии с секретным протоколом к договору о ненападении между Третьим Рейхом и СССР (пактом Молотова-Рибентропа) после начала второй мировой войны СССР вторгся 17 сентября 1939 года в Польшу. 22 сентября 1939 года в Бресте прошёл совместный парад Вермахта и РККА, посвящённый подписанию договора о демаркационной линии.

Также в 1939- 1940 годах, по тому же Пакту, была оккупирована Прибалтика, и другие териитории в нынешней Молдавии, Украине и Белоруссии. Помимо всего прочего, это привело к общей границе СССР и Германии, что позволило немцам совершить «внезапное нападение».

Выполняя договор, СССР укреплял армию своего врага. Создав армию, Германия стала захватывать страны Европы, наращивая свою мощь, в том числе новыми военными заводами. И самое главное: немцы к 22 июня 1941 года обрели боевой опыт. Красная армия училась воевать по ходу войны и окончательно освоилась лишь к концу 1942-го - началу 1943 года.

8. В первые месяцы война Красная армия не отступала, а панически бежала.

К сентябрю 1941 года количество солдат, оказавшихся в немецком плену, сравнялось со всей довоенной регулярной армией. В бегстве, по отчетам, были брошены МИЛИОНЫ винтовок.

Отступление - это маневр, без которого войны не бывает. Но наши войска бежали. Не все, конечно,- были те, кто сражался до последнего. И их было немало. Но темпы наступления немецких войск были ошеломляющими.

9. Множество «героев» войны придумала советская пропаганда. Так, к примеру, никаких героев-панфиловцев не было.

Память 28 панфиловцев увековечена установкой памятника в дер.Нелидово, Московской области.

Подвиг 28 гвардейцев-панфиловцев и слова «Велика Россия, а отступать некуда - позади Москва» приписали политруку сотрудники газеты «Красная Звезда», в которой и был опубликован 22 января 1942 года очерк «О 28 павших героях».

«Подвиг 28 гвардейцев-панфиловцев, освещенный в печати, является вымыслом корреспондента Коротеева, редактора «Красной Звезды» Ортенберга и в особенности литературного секретаря газеты Кривицкого. Этот вымысел был повторен в произведениях писателей Н. Тихонова, В. Ставского, А. Бека, Н. Кузнецова, В. Липко, Светлова и других и широко популяризировался среди населения Советского Союза».

Фото монумента в честь подвига гвардейцев панфиловцев в Алма-Ате.

Это сведения из справки-доклада, которая была подготовлена по материалам расследования и подписана 10 мая 1948 года главным военным прокурором вооруженных сил СССР Николаем Афанасьевым. власти устроили целое расследование «подвига панфиловцев» ,потому что уже с 1942 года среди живых стали появляться бойцы из тех самых 28 панфиловцев, которые значились в списке похороненных.

10. Сталин в 1947 году отменил празднование (выходной день) дня победы 9 мая. До 1965 года этот день в СССР был обычным рабочим днем.

Иосиф Сталин и его соратники отлично знали, кто победил в этой воне — народ. И этот всплеск народной активности их пугал. Многие, особенно фронтовики, жившие четыре года в постоянной близости смерти, перестали, устали бояться. Кроме того, война нарушила полную самоизоляцию сталинской державы.

Многие сотни тысяч советских людей (солдаты, пленные, «остарбайтеры») побывали за рубежом, получив возможность сравнить жизнь в СССР и в Европе и сделать выводы. Для солдат-колхозников было глубоким шоком увидеть, как живут болгарские или румынские (не говоря уже о немецких или австрийских) крестьяне.

Воспрянуло на время уничтоженное было перед войной православие. Кроме того, военноначальники обрели совсем иной статус в глазах общества, чем было до войны. Сталин опасался и их. В 1946-м Сталин отправил Жукова в Одессу, в 1947-м отменил празднование Дня Победы, в 1948-м перестал платить за награды и ранения.

Потому что не благодаря, а вопреки действиям диктатора, заплатив непомерную цену, победил в этой войне. И почувствовал себя народом - а ничего страшнее для тиранов не было и нет.

, . , посвященном годовщине Победы, мы попытались показать две стороны той войны: объединить тыл и фронт. Тыл — это . Фронт — короткие рассказы ветеранов, которых с каждым годом становится все меньше и меньше, и от этого их свидетельства приобретают все большую ценность. Работая над проектом, студенты — участники «Медиаполигона» поговорили с несколькими десятками солдат и офицеров, сражавшихся на фронтах Великой Отечественной. К сожалению, в журнале поместилась лишь часть собранного материала — полные стенограммы фронтовых историй вы можете прочитать на нашем сайте. Память о том, что пережили те, кому довелось воевать на той войне, не должна уйти вместе с ними.

1923 года рождения. На фронте с сентября 1941 года, в июле 1942 года был ранен, в октябре того же года контужен. Войну закончил капитаном в 1945 году в Берлине.

22 июня — Первый день войны… Мы узнали о ней только вечером. Я жил на хуторе. Телевизора тогда еще не было, радио не было. Да и телефона у нас тоже не было. К нам на коне человек приехал и нарочным сообщил, что началась. Мне тогда 18 было. В сентябре забрали на фронт.

Земля — Война — это не только боевые действия, а без перерыва страшный каторжный труд. Чтобы ты остался живой, надо залазить в землю. В любых случаях — мерзлая она, болотистая ли она — надо копать. Для того чтобы копать, для того чтобы все это делать, надо ж еще и покушать, правда? А тылы, которые снабжали нас продовольствием, часто подбивали. И приходилось день-два-три не пить, не кушать ничего, а все равно выполнять свои обязанности. Так что там жизнь совершенно другая. Вообще во время войны не было такого, чтоб думал что-то. Не мог. Да ни один человек, наверное, не мог. Невозможно думать, когда сегодня ты есть, а завтра тебя нет. Нельзя было думать.

Николай Сергеевич Явлонский

1922 года рождения, рядовой. На фронте с 1941 года. Был тяжело ранен. В сентябре 1942 года выписан из госпиталя и комиссован по ранению.

Трупы — Пригнали ночью в деревню Ивановское, от Волоколамского три километра. Ночью привезли, а там нет избы, чтоб погреться, — все развалено, хотя и не сожжено. Идем ночевать в лагерь, он в лесу. И кажется ночью, что под ногами корни, как будто на болоте. А утром встали — это все убитые навалены. Вся деревня завалена кругом, и еще свозят. И ты вот смотришь на трупы и ничего не чувствуешь. Там психология меняется.

Первый бой — В первый раз услыхал завывание мины… Первый раз, а уже знаешь, как это. Она воет, а звук такой приятный. А потом рванет. Думаешь, вся земля развалилась. И так хочется в эту мерзлую землю провалиться! Каждый раз так после приказа «В бой!». Но били не по нам, а по двум танкам, где все солдаты и скопились. Так что почти все пулеметчики живы остались. Мы потом забрались в окопы. Раненые — «Помогите!» — стонут, а как ты поможешь, если в лесу? Холодно. Сдвинь его с места — еще хуже. И добивать — как, если шесть человек всего осталось? Очень быстро привыкли к мысли о том, что всю жизнь будет война. Жив остался сам, а сколько убитых — сотня или две — неважно. Перешагиваешь — и все.

Ранение — Меня самого как ранили? Мы минное поле разминировали. К танку прицепили волокушу — здоровый такой прокат. Два человека на танке, а три — на плите, для тяжести. Танк только двинулся — и на мину. Я не знаю, как жив остался. Хорошо еще не-далеко отъехали — раненые замерзают все обычно: никто спасать на минное поле не полезет. До ранения так 36 дней воевал по счету. Это очень долго для фронта. У многих были только сутки.

В 1940-м его призвали в армию, в зенитно-артилле-рийский полк, дислоцирующийся под Ленинградом. После учебки назначили командиром боевого расчета, в этой должности он и прослужил всю войну.

Калибр — В мае 1941 года наш полк перевели на боевые позиции. Постоянно отрабатывали учебные боевые тревоги. Тогда многие стали задумываться: не к добру это, неужели близко война? Скоро нас подняли по тревоге, которая не была учебной. Затем перебросили на оборону ближних подступов к Ленинграду. Неразбериха царила порядочная. Мне, специалисту по зениткам среднего калибра, дали маленькую сорокапятку. Я-то в ней быстро разобрался, но после встретил ополченцев, которые не знали, что делать с моей зениткой.

Доброволец — Как-то командиры построили взвод и спросили, есть ли добровольцы на оборону Невского пятачка. Туда посылали только добровольцев: идти на Невский пятачок — значит на верную смерть. Все молчат. А я был комсоргом, надо было подавать пример… Вышел из строя, а за мной — весь мой расчет. Но до Невского пятачка еще надо было добраться. Немцы переправу обстреливали постоянно, до берега, как правило, добирались не более трети солдат. Мне на этот раз не повезло: в лодку угодил снаряд. Тяжело раненный я попал в госпиталь. Что случилось с остальными ребятами, я не знаю, наверняка погибли.

Блокада — Мы тоже попали в блокаду. Кормили нас почти так же, как ленинградцев: выдавали в день по три сухаря и жидкую похлебку. Солдаты пухли от голода, сутками не вставали, поднимались с лежанок только по тревоге, страшно мерзли: зимнего обмундирования выдать нам не успели, жили в продуваемых палатках. Землянку там не построишь — болота.

Снег — Снега в тот год было столько, что даже гусеничный трактор, который тащил зенитку, не мог пройти. Сил пилить доски или копать снег не было — подкладывали под гусеницы трактора и под колеса пушки замерзшие трупы немецких солдат.

Новичок — Как-то к нам прислали совсем молодого лейтенанта: необстрелянный, мальчишка совсем. Вдруг яростная атака врага! В это время я лежал в шалаше после ранения с перебинтованной грудью, больно было даже дышать, не то что шевелиться. Слышу, что новый командир теряет ситуацию, делает ошибки. Тело болит, но душа сильнее — там же ребята гибнут! Выскочил, в пылу обложил матом лейтенанта, кричу солдатам: «Слушай мою команду!» И послушались ведь…

Евгений Тадэушевич Валицкий

Лейтенант, командир взвода 1985-го артиллерийского полка 66-й зенитной дивизии 3-го Белорусского фронта. На фронте с 18 августа 1942 года. Закончил войну на берегу залива Фриш-Гаф (теперь это Калининградский залив).

Любимчики — И на войне по-всякому бывает: есть любимчики, есть нелюбимчики. При переправе через реку Неман привилегированной была 3-я батарея под командованием капитана Быкова. Одно дело — поставить отряд стоять у самой воды, где обязательно сразу попадаешь в воронку, и совсем другое — поставить чуть дальше, где есть шанс остаться в живых.

Проверка — Существовало такое правило: для подтверждения того, что самолет сбили, нужно было получить не менее трех подтверждений от командиров пехотных батальонов, которые якобы видели, что самолет был сбит. Наш капитан Гарин никогда не посылал проверять. Он говорил так: «Ребята, если сбили — значит самолет уже не полетит. Что там бегать заверять? Может, сбила не эта батарея, а другая — кто там знает».

Образование — Десять классов школы спасли мне жизнь. Нас собрали под Оренбургом и объявили: «У кого 7 классов — шаг вперед, 8 классов — два шага, 9 — три, 10 — четыре». Таким образом меня отправили в офицерское училище в Уфе, в то время когда шла битва под Сталинградом.

Понимание — Когда прошел войну, я понял, что любой по-настоящему честный человек заслуживает уважения.

Иголки — С фронта разрешали посылать посылки. Некоторые целые вагоны присылали. Другие разбогатели на том, что иголки швейные переправляли в мастерские: иголок же в Германии было много, а у нас не хватало. А я не любил все эти военные трофеи. Взял только настенные часы из квартиры немецкого генерала и огромную пуховую перину, половину пуха из которой отсыпали.

Александр Васильевич Липкин

1915 года рождения. На фронте с 1942 года. Отправился на войну прямо из лагеря для репрессированных в Якутии. Был ранен под Ленинградом. Сейчас живет в Череповце.

Предатели — В 43-м нас увезли на озеро Ладожское. Дали по одной винтовке на двоих. И по пять патронов на человека. И у нас тут измена получилась: оказывается, командиры немцами были — у нескольких документы двойные. Арестовали 43 человека, а убили только одного.

Врачиха — А самолет как полетел, да бомбу как бросил — нас и раскидало. Я отлетел в сторону. Когда проснулся — уже в больнице. Рядом была врачиха. Вот такая вот молоденькая девушка. Идет рядом с носилками и говорит: «Этого в морг!» А я слушаю и отвечаю: «Девушка, я ведь еще живой!» Она взяла да упала.

Стахановец — У меня все было выбито, калека был. А потом три месяца меня полечили — и в шахту, работать. Забойщиком. Стахановец был — первый в Кемерове! Я только одно знал — работу. Приду домой, поем, посплю и опять иду в шахту. По 190 тонн угля давал. Вот тут-то в стахановцы и попал. Потом, когда в Якутию возвращался к семье, проехал по удостоверению стахановца. И никто врагом меня не считал больше.

Леонид Петрович Коновалов

Родился в 1921 году в Донецке. В армии с 1939 года, с начала Финской кампании. С 1941 года — старший лейтенант. В сентябре 1942-го контужен в боях за Сталинград. Демобилизовался в апреле 1947 года.

Награждение — Любимый комиссар Захаров погиб во время награждения. Он сказал речь, завершил своей любимой фразой: «Славяне, вперед!», стал награждать бойцов…Точное попадание немецкой мины оборвало его жизнь. Но эту фразу его мы всегда вспоминали, когда ходили в атаку.

Анатолий Михайлович Ларин

1926 года рождения. На фронте с 1943 года. Служил во 2-й польской армии, 1-м танковом Дрезденском Краснознаменном корпусе ордена «Крест Грюнвальда». Количество наград — 26, в том числе Серебряный крест. Демобилизовался в 1950 году младшим сержантом.

Дезертир — В первые годы войны я потерял родителей и брата. Мы с младшей сестрой вдвоем жили. А когда в 43-м меня на службу забрали, двенадцатилетняя девчонка осталась совсем одна. До сих пор не знаю, как она выжила. Меня, как и положено, сначала на учебу отправили. Учился хорошо, командир за пятерки-четверки обещал отпуск перед службой дать, но так я его и не дождался. Подумал-подумал, да и убежал — с сестрой попрощаться. Сижу дома на печи, на баяне играю, за мной приходят, говорят: «Ну что, дезертир, пошли!» А какой я дезертир? Нас потом, как оказалось, таких человек двадцать набралось. Отругали и по своим
ротам отправили.

Поляки — По распределению попал в польскую армию. Очень сложно было вначале. Я ведь даже языка не знал. Мы, русские солдаты, не понимали, что нам говорят, чего от нас хотят. Командир-поляк в первый день все утро ходил да орал: «Побудка!» Мы думали, он ищет чего, а он подъем командовал. С поляками и в церковь ходили, и молились по-их, по-польски, конечно. Верить не верили, а молиться приходилось.

Пулемет — Что скажут, то и делаем. По приказу только и жили. Вот за оружием скажут нырять — ныряем. И я нырял. Переправлялись по реке, уже когда к Германии подходили. На плоту шесть человек было. Снаряд попал. Нас, естественно, перевернуло. Меня контузило. Плыву кое-как, в руках пулемет — ко дну тянет, ну я его и бросил. А когда до берега доплыл, меня обратно отправили — за пулеметом.

Будущее — Страшно тогда было. Сидели с товарищем в окопе, думали: хоть бы только руку или ногу оторвало, только бы пожить немного, посмотреть, как оно после войны будет.

Танк — Смерть совсем рядом ходила, бок о бок с каждым из нас. Я танковым наводчиком был, мне во время одного из боев руку ранило осколком, шрам остался. Управлять танком я больше не мог, командир меня с танка и выгнал. Я ушел, а танк взорвали. Погибли все, кто был в нем.

Пленные — Война войной, а простых солдат, пленных немцев, было по-человечески жалко. Больше всего мне запомнился один парнишка. Молодой, мальчик совсем, сам к нам сдаваться пришел: я, мол, жить хочу. Ну а куда нам его? Не с собой же брать. И оставлять не положено. Расстреляли. Я до сих пор глаза его красивые помню. Пленных тогда было достаточно. Если идти не могли, их прям на дороге расстреливали.

Жизнь врагов — Когда уже в Германии были, подходили к Берлину, впервые за годы войны увидели, как живут враги. А жили они куда лучше нашего. Что сказать, если у них даже деревянных домов не было. Когда спрашивали, что я там видел, я отвечал все как есть. Меня к начальству: «Да за такие слова и под трибунал можно!» Правительство тогда очень боялось нашей правды.

Тамара Константиновна Романова

Родилась в 1926 году. В 16 лет (1943 год) попала в партизанский отряд, действовавший на территории Белоруссии. В 1944 году вернулась домой в Орел.

Девчонка — Я была таким же рядовым бойцом, как и все, никаких скидок на возраст не было. Нас вызывали, давали задание и сроки выполнения. Например, нам с подругой надо было сходить в Минск, передать информацию, получить новую, вернуться через три дня и остаться в живых. А как мы это будем делать — наша забота. Так же как и все, стояла в карауле. Сказать, что мне, девчонке, было страшно в ночном лесу, — ничего не сказать. Казалось, что под каждым кустом прячется враг, который вот-вот начнет атаку.

«Языки» — Вот мы и задумались, как бы нам взять в плен такого немца, чтобы выложил все. Немцы в определенные дни ходили в деревню за продуктами. Ребята мне ска-зали: ты красивая, по-немецки говоришь — иди, завлекай «языка». Я попыталась мяться, стесняться. А мне: заманивай — и все! Я девица была видная, стройная. Оглядывались все! Оделась как девушка из белорусской деревни, встретила фашистов, заговорила с ними. Это сейчас легко рассказывать, а тогда душа в пятки от страха уходила! Все же заманила их туда, где ждали ребята-партизаны. Наши «языки» оказались очень ценными, график движения поездов знали наизусть и сразу все рассказали: испугались очень.

Евгений Федорович Доильницын

Родился в 1918 году. Войну встретил рядовым срочной службы в танковой дивизии. Отвечал за артиллерийскую поддержку танков. На фронте с июня 1941-го. Сейчас живет в Новосибирском Академгородке.

Армейский человек — Танки шли днем немецкие, а мы шли по обочине ночью — отступали. Если ты сегодня живой — это хорошо. Шли по приказу, не раздумывая. И дело не в «За Родину, за Сталина!» — это просто воспитание было такое. Человек армейский не прятался никуда: если ему говорили вперед идти — вперед идет, на огонь идти — на огонь идет. Это потом только, уже когда немцы отступили и мы добрались до Волги, — вот тут началось новое пополнение войск. Новые солдаты уже дрожали. А нам просто некогда было думать.

Шпион — Начали нас учить, как патроны вставлять. А так как стрельбу в школе проходили, я начал ребятам-наводчикам объяснять, что и как. А взводный подслушал — спрашивает: «А откуда вы это знаете?» Мол, не шпион ли? Шпиономания была такая, что… Я говорю: «Нет, не шпион, просто в школе интересовался». Учеба закончилась, меня тут же поставили командиром орудия.

Алкоголь — А в одном из городов был спирто-водочный завод, и ребята там все перепились. Воспользовавшись случаем, немцы их всех перерезали. С тех пор вышел приказ по фронту: категорически запрещалось пить. А нам, как гвардейским частям, выдавалось по 200 грамм водки. Кто хотел — пил, кто-то на табак обменивал.

Анекдот — Направили в Главное артиллерийское управление. Иду туда пешочком, хромаю: больно было наступать на ногу. Впереди солдатик идет. Он мне, я ему честь отдаю. Потом идет капитан какой-то — не доходя до меня, мне честь отдает, я ему отдаю. А тут майор какой-то идет и, не доходя до меня, шага три строевым и честь отдает. Я думаю: что за чертовщина! Поворачиваю назад — а позади меня идет генерал! Анекдот получился. Я повертываюсь, тоже ему честь отдаю. Он спрашивает: «Что, из госпиталя?» — «Так точно!» — «Куда идете?» — «В артиллерийское управление!» — «И я туда же. Пойдемте, стало быть, вместе. Когда начал войну?» — «Да с первого дня, в 12 часов нам зачитали приказ — и в бой». — «А, ну тогда живой останешься».

Овчарка — Перебрались мы в Волосово под Ленинградом. Был там интересный случай. Я в тот день был дежурный по КП. Утром подходит какой-то тип с собакой. Просит у часового позвать офицера. Я выхожу, спрашиваю: «В чем дело?» — «Вот собаку притащил. Возьмите ее себе и расстреляйте». — «А что такое?» — «Жену всю искусала». И поведал он мне такую историю: эта собака была в фашистских женских лагерях и была натренирована на женщин, и если кто-то подходит к ней в юбке, она сразу рычит. Если в брюках — сразу смирнеет. Я посмотрел — немецкая овчарка, хорошая. Думаю: будет служить нам.

Табуретка — Однажды я послал ребят в немецкий концлагерь: сходите, а то у нас даже сидеть негде, может, найдете что-нибудь. И они оттуда притащили две табуретки. И что-то мне посмотреть захотелось: перевернул я табуретку, а там написаны четыре адреса: «Мы находимся в таких-то лагерях под Ленинградом, я такой-то, нас, парашютистов, выбросили в тыл немцев и забрали в плен». Один из адресов был ленинградский. Я взял солдатский треугольничек, отправил письмо с информацией, да и забыл про него. Потом раздается звонок из Стрельны. Вызывают меня к майору НКВД. Там меня допросили про то, откуда информация. В итоге попросили отправить доски с надписями. Поговорили с майором, он мне сказал, что это была специальная диверсионная группа выброшена, и никаких сведений от нее не поступало, это были первые известия — на табуретке.

Союзники — Очень помогли, особенно в начале. Очень много помогали транспортом: «студебекеры» все таскали на себе. Продукты — тушенка, до того мы ее объелись под конец войны, что потом уже только верхушку с желе съедали, а остальное выбрасывали. Гимнастерки американские были. Еще ботинки были из буйволовой кожи, на подошве прошитые, им сносу нет. Правда, они узкие были и не под русскую крупную ногу. Так с ними что делали? Перешивали.

Илья Вульфович Рудин

Родился в 1926 году. Когда Илья был маленьким, его мачеха что-то напутала в документах с датой рождения, и в ноябре 1943 года его призвали в армию, хотя реально ему было всего 17 лет. Войну закончил в конце 1945 года на Дальнем Востоке. Сейчас живет в городе Михайловск Ставропольского края.

Дальний Восток — Нас отправили на восток, на борьбу с Японией. И это было счастье. А может, несчастье. Не жалел ли я, что не на запад? В армии не спрашивают. «Вам там место» — и все.

Зрение — Мне уже после врач говорит: «Как вас держали в армии, вы же ничего не ви-дите?» Зрение у меня было минус 7. Вы себе представляете, что такое минус 7? Я же мушку бы не увидел. Но сказали «надо» — значит надо.

Корейцы — Китайцы хорошо встречали. А еще лучше — корейцы. Не знаю почему. Похожи они на нас. После того как мы захватили последний город, Янцзы, нам сказали: теперь месяц отдыхайте. И мы месяц просто ничего не делали. Спали и ели. Мальчишки еще были. Всем по двадцать лет. А что еще делать? С девчонками только встречаться…

Савелий Ильич Чернышев

Родился в 1919 году. В сентябре 1939-го окончил военное училище и стал командиром взвода 423-го артиллерийского полка 145-й стрелковой дивизии в Белорусском особом военном округе. Война застала его дома, в отпуске. Закончил войну под Прагой.

Родители — После Курской битвы я успел заскочить домой. И увидел картину из песни «Враги сожгли родную хату»: место, где была изба, поросло бурьяном, в каменном погребе ютилась мать — а связи с ней с 1942 года не было. Переночевал я тогда у соседей в погребе, попрощался с матерью и ушел обратно на фронт. Потом под Винницей уже получил сообщение, что мать умерла от тифа. А вот отец, который также ушел на фронт, был контужен и проходил лечение в Сибири, так там и остался. После войны он меня нашел, но прожил недолго. Он жил с женщиной-вдовой, потерявшей на войне мужа.

Операция — Когда меня ранило, я в воздухе сделал сальто и очутился в ровике. Сразу отказали правая рука, нога и речь. Немцы наступают, а нас — трое раненых. И вот нас с разведчиком вытянули связист и начальник разведки — левой рукой. Потом меня уже отправили в армейский полевой госпиталь в Перемышле. Там сделали операцию на черепе, причем без наркоза. Меня привязали ремнями, хирург общался со мной, а боль была нечеловеческая, аж искры из глаз летели. Когда достали осколок, мне дали его в руку, и я потерял сознание.

Сергей Александрович Чертков

Родился в 1925 году. На фронте с 1942 года. Работал на узле полевой связи особого назначения (ОСНАЗ), который обеспечивал обмен информацией между штабом Жукова и подразделениями армии. Обеспечивал связь во время подписания акта о капитуляции Германии.

Капитуляция — Подписание акта проходило в полуразрушенном здании училища в пригороде Берлина. Сама столица Германии была в руинах. С немецкой стороны документ подписывали представители сухопутных войск, авиации и флота — фельдмаршал Кейтель, генерал авиации Штумпф и адмирал Фриденбург, от Советского Союза — маршал Жуков.

Борис Алексеевич Панькин

Родился в 1927 году. Призван в армию в ноябре 1944 года. Сержант. На фронт не попал.


Победа — Школа сержантского состава была в Бологом. Это уже 1945 год. 9 Мая встретили особо. Восьмого ложились — все нормально, а девятого сказали: «Война кончилась. Мир! Мир!» Что было — это не рассказать! Все подушки летали до потолка минут двадцать-тридцать — необъяснимо, что было. У нас командиры были строгие, но очень порядочные. Нас успокоили, сказали: никакой зарядки не будет, водные процедуры и потом завтрак. Сказали, что сегодня занятий не будет, будет строевой смотр. Потом ни с того ни с сего объявили, что поедем на железную дорогу, охранять: делегация во главе со Сталиным едет в Берлин, и всю дорогу от Москвы до Берлина охраняли войска. В этот раз попали и мы. Это было в августе месяце 1945 года. Хотя месяц-то и самый жаркий, но было холодно — замерзали…
Участники проекта: Инна Бугаева, Алина Десятниченко, Валерия Железова, Юлия Демина, Дарья Климашева, Наталья Кузнецова, Елена Маслова, Елена Негодина, Никита Пешков, Елена Смородинова, Валентин Чичаев, Ксения Шевченко, Евгения Якимова

Координаторы проекта: Владимир Шпак, Григорий Тарасевич