Болезни Военный билет Призыв

Краткая биография бедной лизы. Николай Карамзин Бедная Лиза: краткий пересказ произведения. Начало истории Лизы

В литературных произведениях неизменно присутствуют и, как правило, попадают в центр внимания читателей образы людей, а в отдельных случаях — их подобий: очеловеченных животных, растений («Attalea princeps» В.М. Гаршина) и вещей (сказочная избушка на курьих ножках). Существуют разные формы присутствия человека в литературных произведениях. Это повествователь-рассказчик, лирический герой и персонаж, способный явить человека с предельной полнотой и широтой.

Этот термин взят из французского языка и имеет латинское происхождение. Словом «persona» древние римляне обозначали маску, которую надевал актер, а позднее — изображенное в художественном произведении лицо.

В качестве синонимичных данному термину ныне бытуют словосочетания «литературный герой» и «действующее лицо». Однако эти выражения несут в себе и дополнительные значения: слово «герой» подчеркивает позитивную роль, яркость, необычность, исключительность изображаемого человека, а словосочетание действующее лицо» — тот факт, что персонаж проявляет себя преимущественно в совершении поступков.

Персонаж — это либо плод чистого вымысла писателя (Гулливер и лилипуты у Дж. Свифта; лишившийся носа майор Ковалев у Н.В. Гоголя) либо результат домысливания облика реально существовавшего человека (будь то исторические личности или люди, биографически близкие писателю, а то и он сам); либо, наконец, итог обработки и достраивания уже известных литературных героев, каковы, скажем, Дон Жуан или Фауст.

Наряду с литературными героями как человеческими индивидуальностями, порой весьма значимыми оказываются групповые, коллективные персонажи (толпа на площади в нескольких сценах «Бориса Годунова» А. С. Пушкина, свидетельствующая о мнении народном и его выражающая).

Персонаж имеет как бы двоякую природу. Он, во-первых, является субъектом изображаемого действия, стимулом развертывания событий, составляющих сюжет. Именно с этой стороны подошел к персонажной сфере В.Я. Пропп в своей всемирно известной работе «Морфология сказки» (1928). О сказочных героях ученый говорил как о носителях определенных функций в сюжете и подчеркивал, что изображаемые в сказках лица значимы прежде всего как факторы движения событийных рядов. Персонаж как действующее лицо нередко обозначается термином актант (лат. действующий).

Во-вторых, и это едва ли не главное, персонаж имеет в составе произведения значимость самостоятельную, независимую от сюжета (событийного ряда): он выступает как носитель стабильных и устойчивых (порой, правда, претерпевающих изменения) свойств, черт, качеств.

Персонажи характеризуются с помощью совершаемых ими поступков (едва ли не в первую очередь), а также форм поведения и общения (ибо значимо не только то, что совершает человек, но и то, как он при этом себя ведет), черт наружности и близкого окружения (в частности — принадлежащих герою вещей), мыслей, чувств, намерений.

И все эти проявления человека в литературном произведении (как и в реальной жизни) имеют определенную равнодействующую — своего рода центр, который М.М. Бахтин называл ядром личности, А.А. Ухтомский — доминантой, определяемой отправными интуициями человека.

Для обозначения устойчивого стержня сознания и поведения людей широко используется словосочетание ценностная ориентация. «Нет ни одной культуры, — писал Э. Фромм, — которая могла бы обойтись без системы ценностных ориентаций или координат». Есть эти ориентации, продолжал ученый, «и у каждого индивидуума».

Ценностные ориентации (их можно также назвать жизненными позициями) весьма разнородны и многоплановы. Сознание и поведение людей могут быть направлены на ценности религиозно-нравственные, собственно моральные, познавательные, эстетические. Они связаны и со сферой инстинктов, с телесной жизнью и удовлетворением физических потребностей, со стремлением к славе, авторитету, власти.

Позиции и ориентации как реальных, так и вымышленных писателями лиц нередко имеют облик идей и жизненных программ. Таковы «герои-идеологи» (термин М.М. Бахтина) в романтической и послеромантической литературе. Но ценностные ориентации часто бывают и внерациональными, непосредственными, интуитивными, обусловленными самой натурой людей и традицией, в которой они укоренены. Вспомним лермонтовского Максима Максимыча, не любившего «метафизических прений», или толстовскую Наташу Ростову, которая «не удостаивала быть умной».

Герои литературы разных стран и эпох бесконечно многообразны. Вместе с тем в персонажной сфере явственна повторяемость, связанная с жанровой принадлежностью произведения и, что еще важнее, с ценностными ориентациями действующих лиц. Существуют своего рода литературные «сверхтипы» — надэпохальные и интернациональные.

Подобных сверхтипов немного. Как отмечали М.М. Бахтин и (вслед за ним) Е.М. Мелетинский, на протяжении многих веков и даже тысячелетий в художественной словесности доминировал человек авантюрно-героический, который твердо верит в свои силы, в свою инициативу, в способность добиться поставленной цели.

Он проявляет свою сущность в активных поисках и решительной борьбе, в приключениях и свершениях, и живет представлением о своей особой миссии, о собственной исключительности и неуязвимости. Емкие и меткие формулы жизненных позиций таких героев мы находим в ряде литературных произведений. Например: «Когда помочь себе ты можешь сам,/ Зачем взывать с мольбою к небесам?/ Нам выбор дан. Те правы, что посмели;/ Кто духом слаб, тот не достигнет цели./ «Несбыточно!» — так говорит лишь тот,/ Кто мешкает, колеблется и ждет» (У. Шекспир. «Конец — делу венец». Пер. М. Донского). «Под клобуком свой замысел отважный/ Обдумал я, готовил миру чудо», — рассказывает о себе пушкинский Григорий Отрепьев. А в романе «Братья Карамазовы» черт так выразил сокровенные помыслы Ивана: «Где стану я, там сейчас же будет первое место».

Персонажи, принадлежащие к авантюрно-героическому сверхтипу, стремятся к славе, жаждут быть любимыми, обладают волей «изживать фабулизм жизни», т. е. склонны активно участвовать в смене жизненных положений, бороться, достигать, побеждать. Авантюрно-героический персонаж — своего рода избранник или самозванец, энергия и сила которого реализуются в стремлении достигнуть каких-то внешних целей.

Сфера этих целей весьма широка: от служения народу, обществу, человечеству до эгоистически своевольного и не знающего границ самоутверждения, связанного с хитрыми проделками, обманом, а порой с преступлениями и злодействами (вспомним шекспировского Макбета и его жену). К первому «полюсу» тяготеют персонажи героического эпоса.

Таков храбрый и рассудительный, великодушный и благочестивый Эней во всемирно известной поэме Вергилия. Верный долгу перед родной Троей и своей исторической миссии, он, по словам Т. С. Элиста, «от первого до последнего вздоха» — «человек судьбы»: не авантюрист, не интриган, не бродяга, не карьерист, — он исполняет предназначенное ему судьбой не по принуждению или случайному указу, и уж конечно, не из жажды славы, а потому что волю свою подчинил некой высшей власти великой цели» (имеется в виду основание Рима).

В ряде же других эпопей, в том числе «Илиаде» и «Одиссее», героические деяния персонажей совмещаются с их своеволием и авантюризмом (подобное сочетание и в Прометее, который, однако, на многие века стал символом жертвенного служения людям).

О сущности героического говорилось много. Понятие авантюрности (авантюризма) применительно к литературе уяснено гораздо менее. М.М. Бахтин связывал авантюрное начало с решением задач, продиктованных «вечной человеческой природой — самосохранением, жаждой победы и торжества, жаждой обладания, чувственной любовью».

В дополнение к этому заметим, что авантюризм вполне может стимулироваться самодовлеюще игровыми импульсами человека (Кочкарев в «Женитьбе» Н.В. Гоголя, Остап Бендер у И. Ильфа и В. Петрова), а также жаждой власти, как у пушкинских Гришки Отрепьева и Емельяна Пугачева.

Авантюрно-героический сверхтип, воплощающий устремленность к новому, во что бы то ни стало (т. е. динамическое, бродильное, будоражащее начало человеческого мира), представлен словесно-художественными произведениями в различных модификациях, одна на другую не похожих.

Во-первых, это боги исторически ранних мифов и наследующие их черты народно-эпические герои от Арджуны (индийская «Махабхарата»), Ахилла, Одиссея, Ильи Муромца до Тиля Уленшпигеля и Тараса Бульбы, неизменно возвышаемые и поэтизируемые.

В том же ряду — центральные фигуры средневековых рыцарских романов и их подобия в литературе последних столетий, каковы персонажи детективов, научной фантастики, приключенческих произведений для юношества, порой и «большой» литературы (вспомним Руслана и молодого Дубровского у Пушкина, героя пьесы Э. Ростана «Сирано де Бержерак», Ланцелота из «Дракона» Е. Шварца).

Во-вторых, это романтически настроенные бунтари и духовные скитальцы в литературе XIX-XX вв. — будь то гетевский Фауст, байроновский Каин, лермонтовский Демон, ницшев Заратустра либо (в иной, приземленной вариации) такие герои-идеологи, как Онегин, Печорин, Бельтов, Раскольников, Орест («Мухи» Ж.-П. Сартра).

Названные персонажи (Заратустра — знаменательное исключение) — как бы полугерои, а то и антигерои, каковы, к примеру, центральное лицо «Записок из подполья» и Ставрогин у Ф.М. Достоевского. В облике и судьбах персонажей этого, так сказать «демонического», ряда обнаруживается тщета интеллектуального и прочего авантюризма, лишенного связей с нравственностью и культурной традицией большого исторического времени.

В-третьих, героико-авантюрному началу в какой-то мере причастны романтически настроенные персонажи, которые чужды какому-либо демонизму, верят тому, что их душа прекрасна, и жаждут реализовать свои богатые возможности, считая себя некими избранниками и светочами. Подобного рода ориентации в освещении писателей, как, правило, внутренне кризисны, исполнены горестного драматизма, ведут к тупикам и катастрофам.

По словам Гегеля, «новыми рыцарями являются по преимуществу юноши, которым приходится пробиваться сквозь мирской круговорот, осуществляющийся вместо их идеалов». Подобные герои, продолжает немецкий философ, «считают несчастьем» то, что факты прозаической реальности «жестоко противодействуют их идеалам и бесконечному закону сердца»: они полагают, что «надо пробить брешь в этом порядке вещей, изменить, улучшить мир или, по крайней мере, вопреки ему, создать на земле небесный уголок».

Подобного рода персонажи (вспомним гетевского Вертера, пушкинского Ленского, гончаровского Адуева-младшего, чеховских персонажей) героями в полном смысле слова не являются. Их высокие помыслы и благородные порывы оказываются иллюзорными и тщетными; романтически настроенные персонажи терпят поражения, страдают, гибнут либо со временем примиряются с «низменной прозой» существования, становятся обывателями, а то и карьеристами. «Герой, — отмечает Г.К. Косиков, основываясь на писательском опыте Стендаля, Бальзака, Флобера, — становится носителем идеала и деградации одновременно».

Таким образом, герой романтической и послеромантической литературы (как в его «демонической», так и в «прекраснодушной» разновидности), сохраняя свою причастность авантюрно-героическому сверхтипу (ореол собственной исключительности, воля к масштабным обретениям и свершениям), вместе с тем предстал как симптом и свидетельство культурно-исторической кризисности и даже исчерпанности этого сверхтипа.

Среди персонажей, принадлежащих данному сверхтипу, в-четвертых, мы находим и собственно авантюристов, еще в меньшей степени героичных, нежели перечисленные выше. От трикстеров ранних мифов тянутся нити к действующим лицам новеллистики средневековья и Возрождения, а также авантюрных романов. Знаменательно критическое доосмысление авантюризма в литературе Нового времени, наиболее явственное в произведениях о Дон Жуане (начиная с Тирсо де Молина и Мольера).

Последовательно антиавантюрную направленность имеют образы искателей места в высшем обществе, карьеристов в романах О. де Бальзака, Стендаля, Ги де Мопассана. Германн в «Пиковой даме» Пушкина, Чичиков у Гоголя, Ракитин и Петр Верховенский у Достоевского, Борис Друбецкой у Толстого — в этом же ряду. В иных, тоже весьма разных вариациях (и далеко не апологетично) запечатлен тип авантюриста в таких фигурах литературы нашего столетия, как Феликс Круль у Т. Манна, знаменитый Остап Бендер Ильфа и Петрова и гораздо менее популярный Комаровский в «Докторе Живаго» Пастернака.

Совсем иной, можно сказать, полярный авантюрно-героическому «сверхтип» явлен в средневековых житиях и тех произведениях (в том числе близких нам эпох), которые в большей или меньшей степени, прямо или косвенно наследуют житийную традицию или ей сродны.

Этот сверхтип правомерно назвать житийно-идиллическим. О родстве житийной святости и идиллических ценностей ярко свидетельствует прославленная «Повесть о Петре и Февронии Муромских», где «ореолом святости окружается не аскетическая монастырская жизнь, а идеальная супружеская жизнь в миру и мудрое единодержавное управление своим княжество.

Персонажи подобного рода не причастны какой-либо борьбе за успех. Они пребывают в реальности, свободной от поляризации удач и неудач, побед и поражений, а в пору испытаний способны проявить стойкость, уйдя от искусов и тупиков отчаяния (что подтверждают слова об одном из претерпевших несправедливость героев Шекспира: он обладает даром переводить «на кроткий, ясный лад судьбы суровость» — «Как вам это понравится»). Даже будучи склонным к умственной рефлексии, персонажи этого рода (например, лесковский Савелий Туберозов) продолжают пребывать в мире аксиом и непререкаемых истин, а не глубинных сомнений и неразрешимых проблем.

Духовные колебания в их жизни либо отсутствуют, либо оказываются кратковременными и, главное, вполне преодолимыми (вспомним: «странную и неопределенную минуту» Алеши Карамазова после смерти старца Зосимы), хотя эти люди и склонны к покаянным настроениям. Здесь наличествуют твердые установки сознания и поведения: то, что принято называть верностью нравственным устоям.

Подобные персонажи укоренены в близкой реальности с ее радостями и горестями, с навыками общения и повседневными занятиями. Они открыты миру окружающих, способны любить и быть доброжелательными к каждому другому, готовы к роли «деятелей связи и общения» (М.М. Пришвин). Им, прибегая к терминологии А.А. Ухтомского, присуща «доминанта на другое лицо».

В русской литературной классике XIX-XX вв. житийно-идиллический сверхтип представлен весьма ярко и широко. Здесь и Татьяна восьмой главы «Евгения Онегина», и «групповой портрет» Гриневых и Мироновых в «Капитанской дочке», и князь Гвидон («Сказка о царе Салтане»), которому не понадобилось идти за тридевять земель в поисках счастья.

В послепушкинской литературе — это Максим Максимыч М.Ю. Лермонтова, действующие лица семейных хроник С.Т. Аксакова, старосветские помещики Н.В. Гоголя, персонажи «Семейного счастья», Ростовы и Левин у Л.Н. Толстого, князь Мышкин и Макар Иванович, Тихон и Зосима у Ф.М. Достоевского.

Можно было бы назвать также многих героев А.Н. Островского, И.А. Гончарова, Н.А. Некрасова, И.С. Тургенева, А.П. Чехова. В том же ряду — Турбины у М.А. Булгакова, герой и героиня рассказа «Фро» А.П. Платонова, Матрена А.И. Солженицына, ряд персонажей нашей «деревенской» прозы (например, Иван Африканович в «Привычном деле» В.И. Белова, герой рассказа «Алеша Бесконвойный» В.М. Шукшина).

Обратившись к русскому зарубежью, назовем прозу Б.К. Зайцева и И.С. Шмелева (в частности — Горкина из «Лета Господня» и «Богомолья»). В литературах других стран подобного рода лица глубоко значимы у Ч. Диккенса, а в наш век — в исполненных трагизма романах и повестях У. Фолкнера.

У истоков житийно-идиллического сверхтипа — персонажи древнегреческого мифа Филемон и Бавкида, которые были награждены богами за верность в любви друг к другу, за доброту и гостеприимство: их хижина превратилась в храм, а им самим были дарованы долголетие и одновременная смерть.

Отсюда тянутся нити к идиллиям Феокрита, «Буколикам» и «Георгикам» Вергилия, роману-идиллии «Дафнис и Хлоя» Лонга, к Овидию, впрямую обратившемуся к мифу о Филемоне и Бавкиде, и — через многие века — к И.В. Гете (соответствующий эпизод второй части «Фауста», а также поэма «Герман и Доротея»). У первоначал рассматриваемого «сверхтипа» — миф не о богах, а о людях, о человеческом в человеке (но не человекобожеском, если прибегнуть к лексике, характерной для начала русского XX в.).

Житийно-идиллический сверхтип был намечен также дидактическим эпосом Гесиода. В «Трудах и днях» отвергалась гомеровская апология воинской удали, добычи и славы, воспевались житейский здравый смысл и мирный крестьянский труд, высоко оценивались благонравие в семье и нравственное устроение, которое опирается на народное предание и опыт, запечатленный в пословицах и баснях.

Мир персонажей рассматриваемого ряда предварялся и древнегреческими симпосиями, породившими традицию дружественного умственного собеседования. В этой связи важна фигура Сократа как реальной личности и как героя платоновских диалогов, где великий мыслитель древности предстает как инициатор и ведущий участник мирных и доверительных бесед, зачастую сопровождаемых доброжелательными улыбками. Наиболее ярок в этом отношении диалог «Федон» — о последних часах жизни философа.

В становлении житийно-идиллического сверхтипа сыграла свою роль и сказка с ее интересом к ценному в неявном и безвидном, будь то падчерица Золушка или Иванушка-дурачок, или добрый волшебник, чертами которого обладает мудрец-книжник Просперо из шекспировской «Бури».

Герои житийно-идиллической ориентации характеризуются неотчужденностью от реальности и причастностью окружающему, их поведение является творческим при наличии «родственного внимания» к миру (М.М. Пришвин). По-видимому, есть основания говорить о тенденции развития литературы: от позитивного освещения авантюрно-героических ориентаций к их критической подаче и к все более ясному разумению и образному воплощению ценностей житийно-идиллических.

Данная тенденция, в частности, с классической отчетливостью сказалась в творческой эволюции АС. Пушкина (от «Кавказского пленника» и «Цыган» к «Повестям Белкина» и «Капитанской дочке»). Она находит обоснование и объяснение в опытах философствования нашего столетия. Так, современный немецкий философ Ю. Хабермас утверждает, что инструментальное действие, ориентированное на успех, со временем уступает место коммуникативному действию, направленному на установление взаимопонимания и устремленному к единению людей.

Литературные персонажи могут представать не только «носителями» ценностных ориентаций, но и воплощениями, безусловно, отрицательных черт либо средоточием попранной, подавленной, несостоявшейся человечности. У истоков «отрицательного» сверхтипа, достойного осмеяния и обличения, проходящего через века, — горбатый и косой, ворчливый и насмешливый Терсит, враг Ахилла и Одиссея, о котором рассказано в «Илиаде». Это едва ли не первый в европейской литературе антигерой.

Слово это введено в обиход Ф.М. Достоевским: «Тут нарочно собраны все черты для антигероя» («Записки из подполья»). Подавленная человечность воплощена в мифе о Сизифе, обреченном на безысходно тяжкое своей бессмысленностью существование. Здесь человеку уже не до ценностных ориентаций! Сизифа как архетипическую фигуру рассмотрел А. Камю в своей работе «Миф о Сизифе. Эссе об абсурде». Названные персонажи древнегреческой мифологии предвосхищают многое в литературе более поздних и близких нам эпох.

В реальности, где нет места каким-либо достойным человека ориентирам и целям, живут многие персонажи русских писателей XIX в., в частности — Н.В. Гоголя. Вспомним, к примеру, сумасшедшего Поприщина, или Акакия Акакиевича с его шинелью, или лишившегося носа майора Ковалева.

«Ведущей гоголевской темой, — утверждает С.Г. Бочаров, — было «раздробление», исторически широко понимаемое как сущность всего европейского Нового времени, кульминации достигшее в XIX веке; характеристика современной жизни во всех ее проявлениях как раздробленной, дробной распространяется на самого человека.

В петербургских повестях Гоголя с героем-чиновником был установлен особый масштаб изображения человека. Этот масштаб таков, что человек воспринимается как частица и дробная величина (если не «нуль», как внушает Поприщину начальник отделения)».

Человек здесь, продолжает Бочаров, говоря о герое «Шинели», — это «существо, приведенное не только к абсолютному минимуму человеческого существования, ценности и значения, но просто к нулю всего этого»: «Акакий Акакиевич не просто «маленький человек». Он, можно сказать, еще «меньше» маленького человека, ниже самой человеческой меры».

Многие персонажи «послегоголевской» литературы всецело подчинены безжизненной рутине, омертвевшим стереотипам среды, подвластны собственным эгоистическим побуждениям. Они либо томятся однообразием и бессмысленностью существования, либо с ним примиряются и чувствуют себя удовлетворенными.

В их мире присутствует, а то и безраздельно царит то, что Блок назвал «необъятной) серой паучихой скуки». Таковы герой рассказа «Ионыч» и многочисленные его подобия у Чехова, такова (в неповторимо своеобразной вариации) атмосфера ряда произведений Достоевского. Вспомним страшный образ, возникший в воображении Свидригайлова: вечность как запущенная деревенская баня с пауками.

Человек, загнанный (или загнавший себя) в тупик скуки, неоднократно осознавался и изображался писателями как ориентированный лишь гедонистически — на телесные наслаждения, как чуждый нравственности, терпимый к злу и склонный к его апологии.

Бодлера в западноевропейской литературе — Мариво, Лесажа, Прево, Дидро и де Сада), — гедонизм и его оборотная сторона, зло) были подвергнуты тщательному, разностороннему и впечатляюще безрадостному анализу».

Говоря о персонажах Достоевского как предваривших человеческую реальность ряда произведений XX в. Ю. Кристева не без оснований пользуется такими словосочетаниями, как «треснувшие я», «расщепленные субъекты», носители «разорванного сознания».

Человек, у которого ценностные ориентиры пошатнулись либо отсутствуют вовсе, стал предметом пристального внимания писателей нашего столетия. Это и ужасы Ф. Кафки, и театр абсурда, и образы участников массового уничтожения людей, и художественная концепция человека как монстра, существа чудовищного.

Такова (в самых приблизительных очертаниях) персонажная сфера литературного произведения, если посмотреть на нее в ракурсе аксиологии (теории ценностей).

В.Е. Хализев Теория литературы. 1999 г.

Франц. PERSONNAGE, англ. CHARACTER, нем. PERSON, FIGUR. По представлениям нарратологии, сложный, многосоставной феномен, находящийся на пересечении различных аспектов того коммуникативного целого, каким является художественное произведение. Как правило, персонаж обладает двумя функциями: действия и рассказывания. Таким образом, он выполняет либо роль актора, либо рассказчика-нарратора (нарратор).

Г. Джеймс обозначал персонаж в роли нарратора как «историка» или «субъекта», а в роли актора - как «героя» или «объекта» (James:1934). Немецкоязычные теоретики Л. Шпитцер (Spitzer:196l), Э. Леммерт (Lammert:1955), Ф. К. Штанцель (Stanzel:1955) различают «повествующее Я» (erzahlendes Ich) и «переживающее», «испытывающее Я» (eriebendes Ich). Соответственно Б. Ромберг (Romberg: 1962) различает «narrating I» и «experiencing l». Во франц. нарратологии общепринята терминология, восходящая к Женетту: «я-рассказывающее» и «я-рассказываемое» (je-narrant /je-narre).

В свою очередь, «я-рассказывающее» в соответствии со значительностью той роли, которую оно играет в истории, может в ней функционировать как протагонист («автодиегетический нарратор» у Женетта, Genette: 1966-1972, v. 2, с. 253; «Я как протагонист» у Н. Фридмана, Friedman:1955, с. 126-127; и «нарратор-главный персонаж» у Ромберга, Romberg: 1962, с. 58-61) - например, Марианна в «Жизни Марианны» Мариво, Печорин - автор той части «Героя нашего времени», которая носит название «Журнал Печорина».

Это же «Я-рассказывающее» может выступать и в качестве актора - персонажа второстепенного значения, играя роль «свидетеля» («наблюдатель», «свидетель» Женетта; «Я как свидетель» Н. Фридмана; «нарратор-второстепенный персонаж» Ромберга), - например, доктор Уотсон, рассказывающий о подвигах Шерлока Холмса.

Отличное определение

Неполное определение

ПЕРСОНАЖ

от лат. persona - маска, лицо) - худож. образ человека, совершающего поступки в определенной ситуации. В отличие от повествователей и лирических героев в литературе, а также носителей эмоций, запечатлеваемых в музыке и хореографии, П. ломимо переживаний наделен определенным внешним обликом и чертами поведения. Своего рода П. могут становиться и образы животных, растений, фантастических существ, уподобленных человеку. Являясь способом худож. освоения характерного в человеке, П. первостепенно значимы в эпических и драматических родах лит-ры, театре и кино, скульптуре, сюжетной и портретной живописи, графике. В составе П. можно выделить духовное ядро личности, идейную позицию, круг жизненных интересов, эмоциональный мир, волевую энергию, формы сознания и поведения. Черты П. обладают разной мерой определенности: одни из них получают непосредственное воплощение в визуальном изображении или прямом словесном обозначении, др. же присутствуют в худож. произв. косвенно, в качестве апелляции к воображению зрителей и читателей, входя в воспринимающее сознание в виде необязательных ассоциаций, П. составляют основу предметно-изобразительного слоя худож. формы произв. иск-ва и воплощают авторскую концепцию личности. В лит-ре, театре, кино, сюжетной живописи они соотнесены друг с другом, образуя своего рода систему, к-рая является центром худож. построения, важнейшим аспектом композиции. По значимости и занимаемому в произв. иск-ва месту П. делятся на гл. и второстепенные, а применительно к драме и театру можно выделить также внесценические П. (лишь упоминаемые по ходу действия). Система П. содержательно значима и воплощает идею произв. Такое понимание П. противостоит характерным для формальной школы представлениям о нем как нейтральном и пассивном «жизненном материале» и мотивировке композиционно-речевых приемов. Составляя важнейшее звено худож. структуры, П. вместе с тем способны жить в сознании воспринимающей публики и независимо от конкретных произв. иск-ва, переосмысляясь заново в различных культурно-исторических ситуациях; таковы «вечные типы» (Типическое). На архаических этапах развития иск-ва, опиравшегося на мифологию, П. были «бесхарактерными» вершителями действий. Позднее они стали средством оценки человеческих характеров, но долгое время оставались схематическими, подобными маскам; вплоть до классицизма преобладали П. однолинейные и не меняющиеся по ходу действия (что и поныне присуще сатире). В реалистических произв. XIX-XX вв. (особенно в романах и подобных им жанрах) воссоздаются П. многоплановые и незавершенные, раскрывающие человеческую индивидуальность через внутренние мотивы поведения, через осмысление «диалектики души», исследование духовных возможностей человека, не по--лучающих реализации в его деятельности и судьбе (Индивидуализация). П. нередко выступает в реалистических произв. как своего рода партнер автора а худож. диалоге. В ряде модернистских худож. течений (Модернизм), напротив, имеет место нивелирование и даже отрицание П. (лит-ра «потока сознания», театр абсурда, фр. «новый роман», где воссоздается своего рода панорама единого кризисного состояния). П. часто создаются на основе исторического предания или традиционных образов (мифологических, фольклорных, литературных), что в наибольшей мере присуще дореалисти-чееким стадиям иск-ва. В творчестве романтиков П., являясь зеркалом личного опыта художников, создавались при активном участии фантазии, воображения (Вымысел художественный). В реалистическом иск-ае важнейший источник П.- наблюдение над близкой художнику реальностью и активная опора на прототипы изображаемых лиц. Как синоним термина «П.» нередко используется словосочетание «действующее лицо» (применительно к лит-ре, театру, кино). Бытует терминологическая традиция, согласно к-рой П.- это лишь второстепенное лицо в произв., центральные же фигуры при этом обозначаются как герои худож. произв.

В окрестностях Москвы, недалеко от Симонова монастыря жила некогда юная девушка Лиза со своей старушкой матерью. После смерти Лизиного отца, довольно зажиточного поселянина, жена и дочь обеднели. Вдова день ото дня становилась слабее и не могла работать. Одна Лиза, не щадя своей нежной молодости и редкой красоты, трудилась день и ночь - ткала холсты, вязала чулки, весной собирала цветы, а летом ягоды и продавала их в Москве.

Однажды весной, спустя два года после смерти отца, Лиза пришла в Москву с ландышами. Молодой, хорошо одетый человек встретился ей на улице. Узнав, что она продает цветы, он предложил ей рубль вместо пяти копеек, сказав, что «прекрасные ландыши, сорванные руками прекрасной девушки, стоят рубля». Но Лиза отказалась от предложенной суммы. Он не стал настаивать, однако сказал, что впредь всегда будет покупать у нее цветы и хотел бы, чтобы она рвала их только для него.

Придя домой, Лиза все рассказала матушке, а на другой день нарвала самых лучших ландышей и снова пришла в город, но молодого человека на этот раз не встретила. Бросив цветы в реку, она с грустью в душе вернулась домой. На следующий день вечером незнакомец сам пришел к ее дому. Едва завидев его, Лиза кинулась к матушке и с волнением сообщила, кто к ним идет. Старушка встретила гостя, и он показался ей очень любезным и приятным человеком. Эраст - так звали молодого человека - подтвердил, что собирается и в будущем покупать цветы у Лизы, и ей не обязательно ходить в город: он сам может заезжать к ним.

Эраст был довольно богатый дворянин, с изрядным разумом и добрым от природы сердцем, но слабый и ветреный. Он вел рассеянную жизнь, думал только о своем удовольствии, искал его в светских забавах, а не находя, скучал и жаловался на судьбу. Непорочная красота Лизы при первой встрече потрясла его: ему казалось, что в ней он нашел именно то, что давно искал.

Так было положено начало их долгим свиданиям. Каждый вечер они виделись или на берегу реки, или в березовой роще, или под тенью столетних дубов. Они обнимались, но объятия их были чисты и невинны.

Так прошло несколько недель. Казалось, ничто не могло помешать их счастью. Но однажды вечером Лиза пришла на свидание печальная. Оказалось, что за нее сватается жених, сын богатого крестьянина, и матушка хочет, чтобы она за него вышла. Эраст, утешая Лизу, говорил, что по смерти матери он возьмет её к себе и будет жить с ней неразлучно. Но Лиза напомнила юноше, что он никогда не сможет быть ее мужем: она крестьянка, а он дворянского рода. Ты обижаешь меня, говорил Эраст, для твоего друга важнее всего твоя душа, чувствительная, невинная душа, ты будешь всегда ближайшая к моему сердцу. Лиза бросилась в его объятия - и в сей час надлежало погибнуть непорочности.

Заблуждение прошло в одну минуту, уступив место удивлению и страху. Лиза плакала, прощаясь с Эрастом.

Свидания их продолжались, но как все переменилось! Лиза не была уже для Эраста ангелом непорочности; платоническая любовь уступила место чувствам, которыми он не мог «гордиться» и которые были для него не новы. Лиза заметила в нем перемену, и это ее печалило.

Однажды во время свидания Эраст сообщил Лизе, что его призывают на службу в армию; им придется ненадолго расстаться, однако он обещает ее любить и надеется по возвращении никогда с нею не расставаться. Нетрудно вообразить себе, как тяжело переживала Лиза разлуку с любимым. Однако надежда не покидала ее, и каждое утро она просыпалась с мыслью об Эрасте и об их счастье по его возвращении.

Так прошло около двух месяцев. Однажды Лиза пошла в Москву и на одной из больших улиц увидела Эраста, проезжающего мимо в великолепной карете, которая остановилась около огромного дома. Эраст вышел и хотел уже идти на крыльцо, как вдруг почувствовал себя в Лизиных объятиях. Он побледнел, потом, не говоря ни слова, провел ее в кабинет и запер дверь. Обстоятельства переменились, объявил он девушке, он помолвлен.

Прежде чем Лиза могла опомниться, он вывел ее из кабинета и сказал слуге, чтобы тот проводил ее со двора.

Очутившись на улице, Лиза пошла куда глаза глядят, не в силах поверить услышанному. Она вышла из города и долго брела, пока вдруг не очутилась на берегу глубокого пруда, под сенью древних дубов, которые за несколько недель перед этим были безмолвными свидетелями ее восторгов. Это воспоминание потрясло Лизу, но через несколько минут она погрузилась в глубокую задумчивость. Увидев соседскую девочку, идущую по дороге, она кликнула ее, вынула из кармана все деньги и отдала той, попросив передать матушке, поцеловать ее и попросить простить бедную дочь. Тут она бросилась в воду, и спасти ее уже не смогли.

Лизина мать, узнав о страшной смерти дочери, не выдержала удара и скончалась на месте. Эраст был до конца жизни несчастлив. Он не обманул Лизу, когда сказал ей, что едет в армию, но, вместо того чтобы сражаться с неприятелем, играл в карты и проиграл все состояние. Жениться ему пришлось на пожилой богатой вдове, которая была в него давно влюблена. Узнав о Лизиной судьбе, он не мог утешиться и почитал себя убийцей. Теперь, может быть, они уже примирились.