Болезни Военный билет Призыв

Тургенев без гнезда анализ. II. Проверка выполнения домашнего задания. Стихотворение в прозе

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Обломов не знал, с какими глазами покажется он к Ольге, что будет говорить она, что будет говорить он, и решился не ехать к ней в среду, а отложить свидание до воскресенья, когда там много народу бывает и им наедине говорить не удастся.

Сказать ей о глупых толках людей он не хотел, чтоб не тревожить ее злом неисправимым, а не говорить тоже было мудрено; притвориться с ней он не сумеет: она непременно добудет из него всё, что бы он ни затаил в самых глубоких пропастях души.

Остановившись на этом решении, он уже немного успокоился и написал в деревню к соседу, своему поверенному, другое письмо, убедительно прося его поспешить ответом, по возможности удовлетворительным.

Затем стал размышлять, как употребить это длинное, несносное послезавтра, которое было бы так наполнено присутствием Ольги, невидимой беседой их душ, ее пением. А тут вдруг Захара дернуло встревожить его так некстати!

Он решился поехать к Ивану Герасимовичу и отобедать у него, чтоб как можно менее заметить этот несносный день. А там, к воскресенью, он успеет приготовиться, да, может быть, к тому времени придет и ответ из деревни.

Пришло и послезавтра.

Его разбудило неистовое скаканье на цепи и лай собаки. Кто-то вошел на двор, кого-то спрашивают. Дворник вызвал Захара. Захар принес Обломову письмо с городской почты.

От ильинской барышни, - сказал Захар.

Ты почем знаешь? - сердито спросил Обломов. - Врешь!

На даче всё такие письма от нее носили, - твердил свое Захар.

«Здорова ли она? Что это значит?» - думал Обломов, распечатывая письмо.

«Не хочу ждать среды (писала Ольга): мне так скучно не видеться подолгу с вами, что я завтра непременно жду в три часа в Летнем саду».

И только.

Опять поднялась было тревога со дна души, опять он начал метаться от беспокойства, как говорить с Ольгой, какое лицо сделать ей.

Не умею, не могу, - говорил он. - Поди, узнай у Штольца!

Но он успокоил себя тем, что, вероятно, она приедет с теткой или с другой дамой - с Марьей Семеновной, например, которая так ее любит, не налюбуется на нее. При них он кое-как надеялся скрыть свое замешательство и готовился быть разговорчивым и любезным.

«И в самый обед: нашла время!» - думал он, направляясь, не без лени, к Летнему саду.

Лишь только он вошел в длинную аллею, он видел, как с одной скамьи встала и пошла к нему навстречу женщина под вуалью.

Он никак не принял ее за Ольгу: одна! быть не может! Не решится она, да и нет предлога уйти из дома.

Однако ж... походка как будто ее: так легко и быстро скользят ноги, как будто не переступают, а движутся; такая же наклоненная немного вперед шея и голова, точно она всё ищет чего-то глазами под ногами у себя.

Другой бы, по шляпке, по платью, заметил, но он, просидев с Ольгой целое утро, никогда не мог потом сказать, в каком она была платье и шляпке.

В саду почти никого нет; какой-то пожилой господин ходит проворно: очевидно, делает моцион для здоровья, да две... не дамы, а женщины, нянька с двумя озябшими, до синевы в лице, детьми.

Листья облетели, видно всё насквозь; вороны на деревьях кричат так неприятно. Впрочем, ясно, день хорош, и если закутаться хорошенько, так и тепло.

Женщина под вуалью ближе, ближе...

Она! - сказал Обломов и остановился в страхе, не веря глазам.

Как ты? Что ты? - спросил он, взяв ее за руку.

Как я рада, что ты пришел, - говорила она, не отвечая на его вопрос, - я думала, что ты не придешь, начинала бояться!

Как ты сюда, каким образом? - спрашивал он, растерявшись.

Оставь; что за дело, что за расспросы? Это скучно! Я хотела видеть тебя и пришла - вот и всё!

Она крепко пожимала ему руку и весело, беззаботно смотрела на него, так явно и открыто наслаждаясь украденным у судьбы мгновением, что ему даже завидно стало, что он не разделяет ее игривого настроения. Как, однако ж, ни был он озабочен, но не мог не забыться на минуту, увидя лицо ее, лишенное той сосредоточенной мысли, которая играла ее бровями, вливалась в складку на лбу; теперь она являлась без этой не раз смущавшей его чудной зрелости в чертах.

В эти минуты лицо ее дышало такою детскою доверчивостью к судьбе, к счастью, к нему... Она была очень мила.

Ах, как я рада! Как я рада! - твердила она, улыбаясь и глядя на него. - Я думала, что не увижу тебя сегодня. Мне вчера такая тоска вдруг сделалась - не знаю отчего, и я написала. Ты рад?

Она заглянула ему в лицо.

Что ты такой нахмуренный сегодня? Молчишь? Ты не рад? Я думала, ты с ума сойдешь от радости, а он точно спит. Проснитесь, сударь, с вами Ольга!

Она, с упреком, слегка оттолкнула его от себя.

Ты нездоров? Что с тобой? - приставала она.

Нет, я здоров и счастлив, - поспешил он сказать, чтоб только дело не доходило до добыванья тайн у него из души. - Я вот только тревожусь, как ты одна...

Это уж моя забота, - сказала она с нетерпением. - Лучше разве, если б я с ma tante приехала?

Лучше, Ольга...

Если б я знала, я бы попросила ее, - перебила обиженным голосом Ольга, выпуская его руку из своей. - Я думала, что для тебя нет больше счастья, как побыть со мной.

И нет, и быть не может! - возразил Обломов. - Да как же ты одна...

Нечего долго и разговаривать об этом; поговорим лучше о другом, - беззаботно сказала она.

Послушай... Ах, что-то я хотела сказать, да забыла...

Не о том ли, как ты одна пришла сюда? - заговорил он, оглядываясь беспокойно по сторонам.

Ах нет! Ты всё свое! Как не надоест! Что такое я хотела сказать?.. Ну всё равно, после вспомню. Ах, как здесь хорошо: листья все упали, feuilles d"automne 9 - помнишь Гюго? Там вон солнце, Нева... Пойдем к Неве, покатаемся в лодке...

Что ты? Бог с тобой! Этакой холод, а я только в ваточной шинели...

Я тоже в ваточном платье. Что за нужда. Пойдем, пойдем.

Она бежала, тащила и его. Он упирался и ворчал. Однако ж надо было сесть в лодку и поехать.

Как ты это одна попала сюда? - твердил тревожно Обломов.

Сказать как? - лукаво дразнила она, когда они выехали на средину реки. - Теперь можно: ты не уйдешь отсюда, а там убежал бы...

А что? - со страхом заговорил он.

Завтра придешь к нам? - вместо ответа спросила она.

«Ах, Боже мой! - подумал Обломов. - Она как будто в мыслях прочла у меня, что я не хотел приходить».

Приду, - отвечал он вслух.

С утра, на целый день?

Он замялся.

Ну так не скажу, - сказала она.

Приду на целый день.

Вот видишь... - начала она серьезно, - я за тем звала тебя сегодня сюда, чтоб сказать тебе...

Что? - с испугом спросил он.

Чтоб ты завтра пришел к нам...

Ах ты, Боже мой! - с нетерпением перебил он. - Да как ты сюда-то попала?

Сюда? - рассеянно повторила она. - Как я сюда попала? Да вот так, пришла... Постой... да что об этом говорить!

Она зачерпнула горстью воды и брызнула ему в лицо. Он зажмурился, вздрогнул, а она засмеялась.

Какая холодная вода, совсем рука оледенела! Боже мой! Как весело, как хорошо! - продолжала она, глядя по сторонам. - Поедем завтра опять, только уж прямо из дома...

А теперь разве не прямо? Откуда же ты? - торопливо спросил он.

Из магазина, - отвечала она.

Из какого магазина?

Как из какого? Я еще в саду сказала, из какого...

Да нет, не сказала... - с нетерпением говорил он.

Не сказала! Как странно! Забыла! Я пошла из дома с человеком к золотых дел мастеру...

Ну вот... Какая это церковь? - вдруг спросила она у лодочника, указывая вдаль.

Которая? Вон эта-то? - переспросил лодочник.

Смольный! - нетерпеливо сказал Обломов. - Ну что ж, в магазин пошла, а там?

Там... славные вещи... Ах, какой браслет я видела!

Не о браслете речь! - перебил Обломов, - что ж потом?

Где же человек? - приставал Обломов.

Домой пошел, - едва отвечала она, вглядываясь в здания противоположного берега.

А ты как? - говорил он.

Как там хорошо! Нельзя ли туда? - спросила она, указывая зонтиком на противоположную сторону. - Ведь ты там живешь?

В какой улице, покажи.

Как же человек-то? - спрашивал Обломов.

Так, - небрежно отвечала она, - я послала его за браслетом. Он ушел домой, а я сюда.

Как же ты так? - сказал Обломов, тараща на нее глаза.

Он сделал испуганное лицо. И она сделала нарочно такое же.

Говори серьезно, Ольга; полно шутить.

Я не шучу, право так! - сказала она покойно. - Я нарочно забыла дома браслет, а ma tante просила меня сходить в магазин. Ты ни за что не выдумаешь этого! - прибавила она с гордостью, как будто дело сделала.

А если человек воротится? - спросил он.

Я велела сказать, чтоб подождал меня, что я в другой магазин пошла, а сама сюда...

А если Марья Михайловна спросит, в какой другой магазин пошла?

Скажу, у портнихи была.

А если она у портнихи спросит?

А если Нева вдруг вся утечет в море, а если лодка перевернется, а если Морская и наш дом провалятся, а если ты вдруг разлюбишь меня... - говорила она и опять брызнула ему в лицо.

Ведь человек уж воротился, ждет... - говорил он, утирая лицо. - Эй, лодочник, к берегу!

Не надо, не надо! - приказывала она лодочнику.

К берегу! человек уж воротился, - твердил Обломов.

Пусть его! Не надо!

Но Обломов настоял на своем и торопливо пошел с нею по саду, а она, напротив, шла тихо, опираясь ему на руку.

Что ты спешишь? - говорила она. - Погоди, мне хочется побыть с тобой.

Она шла еще тише, прижималась к его плечу и близко взглядывала ему в лицо, а он говорил ей тяжело и скучно об обязанностях, о долге. Она слушала рассеянно, с томной улыбкой, склонив голову, глядя вниз или опять близко ему в лицо, и думала о другом.

Послушай, Ольга, - заговорил он наконец торжественно, - под опасением возбудить в тебе досаду, навлечь на себя упреки, я должен, однако ж, решительно сказать, что мы зашли далеко. Мой долг, моя обязанность сказать тебе это.

Что сказать? - спросила она с нетерпением.

Что мы делаем очень дурно, что видимся тайком.

Ты говорил это еще на даче, - сказала она в раздумье.

Да, но я тогда увлекался: одной рукой отталкивал, а другой удерживал. Ты была доверчива, а я... как будто... обманывал тебя. Тогда было еще ново чувство...

А теперь уж оно не новость, и ты начинаешь скучать...

Ах нет, Ольга! Ты несправедлива. Ново, говорю я, и потому некогда, невозможно было образумиться. Меня убивает совесть: ты молода, мало знаешь свет и людей, и притом ты так чиста, так свято любишь, что тебе и в голову не приходит, какому строгому порицанию подвергаемся мы оба за то, что делаем, - больше всего я.

Что же мы делаем? - остановившись, спросила она.

Как что? Ты обманываешь тетку, тайком уходишь из дома, видишься наедине с мужчиной... Попробуй сказать это всё в воскресенье, при гостях...

Отчего же не сказать? - произнесла она покойно. - Пожалуй, скажу...

И увидишь, - продолжал он, - что тетке твоей сделается дурно, дамы бросятся вон, а мужчины лукаво и смело посмотрят на тебя...

Она задумалась.

Но ведь мы - жених и невеста! - возразила она.

Да, да, милая Ольга, - говорил он, пожимая ей обе руки, - и тем строже нам надо быть, тем осмотрительнее на каждом шагу. Я хочу с гордостью вести тебя под руку по этой самой аллее, всенародно, а не тайком, чтоб взгляды склонялись перед тобой с уважением, а не устремлялись на тебя смело и лукаво, чтоб ни в чьей голове не смело родиться подозрение, что ты, гордая девушка, могла, очертя голову, забыв стыд и воспитание, увлечься и нарушить долг...

Я не забыла ни стыда, ни воспитания, ни долга, - гордо ответила она, отняв руку от него.

Знаю, знаю, мой невинный ангел, но это не я говорю, это скажут люди, свет и никогда не простят тебе этого. Пойми, ради Бога, чего я хочу. Я хочу, чтоб ты и в глазах света была чиста и безукоризненна, какова ты в самом деле...

Она шла задумавшись.

Пойми, для чего я говорю тебе это: ты будешь несчастлива, и на меня одного ляжет ответственность в этом. Скажут, я увлекал, закрывал от тебя пропасть с умыслом. Ты чиста и покойна со мной, но кого ты уверишь в этом? Кто поверит?

Это правда, - вздрогнув, сказала она. - Слушай же, - прибавила решительно, - скажем всё ma tante, и пусть она завтра благословит нас...

Обломов побледнел.

Что ты? - спросила она.

Погоди, Ольга: к чему так торопиться?.. - поспешно прибавил он.

У самого дрожали губы.

Не ты ли, две недели назад, сам торопил меня? - спросила она, глядя сухо и внимательно на него.

Да я не подумал тогда о приготовлениях, а их много! - сказал он, вздохнув. - Дождемся только письма из деревни.

Зачем же дожидаться письма? Разве тот или другой ответ может изменить твое намерение? - спросила она, еще внимательнее глядя на него.

Вот мысль! Нет; а всё нужно для соображений; надо же будет сказать тетке, когда свадьба. С ней мы не о любви будем говорить, а о таких делах, для которых я вовсе не приготовлен теперь.

Тогда и скажем, как получишь письмо, а между тем все будут знать, что мы жених и невеста, и мы будем видеться ежедневно. Мне скучно, - прибавила она, - я томлюсь этими длинными днями; все замечают, ко мне пристают, намекают лукаво на тебя... Всё это мне надоело!

Намекают на меня? - едва выговорил Обломов.

Да, по милости Сонички.

Вот видишь, видишь? Ты не слушала меня, рассердилась тогда!

Ну что, видишь? Ничего не вижу, вижу только, что ты трус... Я не боюсь этих намеков.

Не трус, а осторожен... Но пойдем, ради Бога, отсюда, Ольга: смотри, вон карета подъезжает. Не знакомые ли? Ах! Так в пот и бросает... Пойдем, пойдем... - боязливо говорил он и заразил страхом и ее.

Да, пойдем скорее, - сказала и она шепотом, скороговоркой.

И они почти побежали по аллее до конца сада, не говоря ни слова, Обломов, оглядываясь беспокойно во все стороны, а она, совсем склонив голову вниз и закрывшись вуалью.

Так завтра! - сказала она, когда они были у того магазина, где ждал ее человек.

Нет, лучше послезавтра... или нет, в пятницу или субботу, - отвечал он.

Отчего ж?

Да... видишь, Ольга... я всё думаю, не подоспеет ли письмо?

Пожалуй. Но завтра так приди, к обеду, слышишь?

Да, да, хорошо, хорошо! - торопливо прибавил он, а она вошла в магазин.

«Ах, Боже мой, до чего дошло! Какой камень вдруг упал на меня! Что я теперь стану делать? Соничка! Захар! франты...»

Сноски

9 осенние листья (фр .).


Здравствуй, Илья. Как я рад тебя видеть! Ну, что, как ты поживаешь? Здоров ли? - спросил Штольц.

Ох, нет, плохо, брат Андрей, - вздохнув, сказал Обломов, - какое здоровье!

А что, болен? - спросил заботливо Штольц.

Ячмени одолели: только на той неделе один сошел с правого глаза, а теперь вот садится другой.

Штольц засмеялся.

Только? - спросил он. - Это ты наспал себе.

Какое «только»: изжога мучит. Ты послушал бы, что давеча доктор сказал. «За границу, говорит, ступайте, а то плохо: удар может быть».

Ну, что ж ты?

Не поеду.

Отчего же?

Помилуй! Ты послушай, что он тут наговорил: «живи я где-то на горе, поезжай в Египет или в Америку…»

Что ж? - хладнокровно сказал Штольц. - В Египте ты будешь через две недели, в Америке через три.

Ну, брат Андрей, и ты то же! Один толковый человек и был, и тот с ума спятил. Кто же ездит в Америку и Египет! Англичане: так уж те так господом богом устроены; да и негде им жить-то у себя. А у нас кто поедет? Разве отчаянный какой-нибудь, кому жизнь нипочем.

В самом деле, какие подвиги: садись в коляску или на корабль, дыши чистым воздухом, смотри на чужие страны, города, обычаи, на все чудеса… Ах, ты! Ну, скажи, что твои дела, что в Обломовке?

Ах!.. - произнес Обломов, махнув рукою.

Что случилось?

Да что: жизнь трогает!

И слава богу! - сказал Штольц.

Как слава богу! Если б она все по голове гладила, а то пристает, как бывало в школе к смирному ученику пристают забияки: то ущипнет исподтишка, то вдруг нагрянет прямо со лба и обсыплет песком… мочи нет!

Ты уж слишком - смирен. Что же случилось? - спросил Штольц.

Два несчастья.

Какие же?

Совсем разорился.

Как так?

Вот я тебе прочту, что староста пишет… где письмо-то? Захар, Захар!

Захар отыскал письмо. Штольц пробежал его и засмеялся, вероятно от слога старосты.

Какой плут этот староста! - сказал он. - Распустил мужиков, да и жалуется! Лучше бы дать им паспорты, да и пустить на все четыре стороны.

Помилуй, этак, пожалуй, и все захотят, - возразил Обломов.

Да пусть их! - беспечно сказал Штольц. - Кому хорошо и выгодно на месте, тот не уйдет; а если ему невыгодно, то и тебе невыгодно: зачем же его держать?

Вон что выдумал! - говорил Илья Ильич. - В Обломовке мужики смирные, домоседы; что им шататься?..

А ты не знаешь, - перебил Штольц, - в Верхлеве пристань хотят устроить и предположено шоссе провести, так что и Обломовка будет недалеко от большой дороги, а в городе ярмарку учреждают…

Ах, боже мой! - сказал Обломов. - Этого еще недоставало! Обломовка была в таком затишье, в стороне, а теперь ярмарка, большая дорога! Мужики повадятся в город, к нам будут таскаться купцы - все пропало! Беда!

Штольц засмеялся.

Как же не беда? - продолжал Обломов. - Мужики были так себе, ничего не слышно, ни хорошего, ни дурного, делают свое дело, ни за чем не тянутся; а теперь развратятся! Пойдут чаи, кофеи, бархатные штаны, гармоники, смазные сапоги… не будет проку!

Да, если это так, конечно мало проку, - заметил Штольц… - А ты заведи-ка школу в деревне…

Не рано ли? - сказал Обломов. - Грамотность вредна мужику: выучи его, так он, пожалуй, и пахать не станет…

Да, правда; только у меня план еще не весь… робко заметил Обломов.

И не нужно никакого! - сказал Штольц. - Ты только поезжай: на месте увидишь, что надо делать. Ты давно что-то с этим планом возишься: ужель еще все не готово? Что ж ты делаешь?

Ах, братец! Как будто у меня только и дела, что по имению. А другое несчастье?

Какое же?

С квартиры гонят.

Как гонят?

Так: съезжай, говорят, да и только.

Ну, так что ж?

Как - что ж? Я тут спину и бока протер, ворочаясь от этих хлопот. Ведь один: и то надо и другое, там счеты сводить, туда плати, здесь плати, а тут перевозка! Денег выходит ужас сколько, и сам не знаю куда! Того и гляди, останешься без гроша…

Вот избаловался-то человек: с квартиры тяжело съехать! - с удивлением произнес Штольц. - Кстати о деньгах: много их у тебя? Дай мне рублей пятьсот: надо сейчас послать; завтра из нашей конторы возьму…

Постой! Дай вспомнить… Недавно из деревни прислали тысячу, а теперь осталось… вот, погоди…

Обломов начал шарить по ящикам.

Вот тут… десять, двадцать, вот двести рублей… да вот двадцать. Еще тут медные были… Захар, Захар! Захар прежним порядком спрыгнул с лежанки и вошел в комнату.

Где тут две гривны были на столе? вчера я положил…

Что это, Илья Ильич, дались вам две гривны! Я уж вам докладывал, что никаких тут двух гривен не лежало…

Как не лежало! С апельсинов сдачи дали…

Отдали кому-нибудь, да и забыли, - сказал Захар, поворачиваясь к двери.

Штольц засмеялся.

Ах вы, обломовцы! - упрекнул он. - Не знают, сколько у них денег в кармане!

А давеча Михею Андреичу какие деньги отдавали? - напомнил Захар.

Ах, да, вот Тарантьев взял еще десять рублей, - живо обратился Обломов к Штольцу, - я и забыл.

Зачем ты пускаешь к себе это животное? - заметил Штольц.

Чего пускать! - вмешался Захар. - Придет словно в свой дом или в трактир. Рубашку и жилет барские взял, да и поминай как звали! Давеча за фраком пожаловал: «дай надеть!» Хоть бы вы, батюшка, Андрей Иваныч, уняли его…

Не твое дело, Захар. Поди к себе! - строго заметил Обломов.

Дай мне лист почтовой бумаги, - спросил Штольц, - записку написать.

Захар, дай бумаги: вон Андрею Иванычу нужно… - сказал Обломов.

Ведь нет ее! Давеча искали, - отозвался из передней Захар и даже не пришел в комнату.

Клочок какой-нибудь дай! - приставал Штольц.

Обломов поискал на столе: и клочка не было.

Ну, дай хоть визитную карточку.

Давно их нет у меня, визитных-то карточек, - сказал Обломов.

Что это с тобой? - с иронией возразил Штольц. - А собираешься дело делать, план пишешь. Скажи, пожалуйста, ходишь ли ты куда-нибудь, где бываешь? С кем видишься?

Да где бываю! Мало где бываю, все дома сижу: вот план-то тревожит меня, а тут еще квартира… Спасибо, Тарантьев хотел постараться, приискать…

Бывает ли кто-нибудь у тебя?

Бывает… вот Тарантьев, еще Алексеев. Давеча доктор зашел… Пенкин был, Судьбинский, Волков.

Я у тебя и книг не вижу, - сказал Штольц.

Вот книга! - заметил Обломов, указав на лежавшую на столе книгу.

Что такое? - спросил Штольц, посмотрев книгу. - «Путешествие в Африку». И страница, на которой ты остановился, заплесневела. Ни газеты не видать… Читаешь ли ты газеты?

Нет, печать мелка, портит глаза… и нет надобности: если есть что-нибудь новое, целый день со всех сторон только и слышишь об этом.

Помилуй, Илья! - сказал Штольц, обратив на Обломова изумленный взгляд. - Сам-то ты что ж делаешь? Точно ком теста, свернулся и лежишь.

Правда, Андрей, как ком, - печально отозвался Обломов.

Да разве сознание есть оправдание?

Нет, это только ответ на твои слова; я не оправдываюсь, - со вздохом заметил Обломов.

Надо же выйти из этого сна.

Пробовал прежде, не удалось, а теперь… зачем? Ничто не вызывает, душа не рвется, ум спит спокойно! - с едва заметною горечью заключил он. - Полно об этом… Скажи лучше, откуда ты теперь?

Из Киева. Недели через две поеду за границу. Поезжай и ты…

Хорошо; пожалуй… - решил Обломов.

Так садись, пиши просьбу, завтра и подашь…

Вот уж и завтра! - начал Обломов спохватившись. - Какая у них торопливость, точно гонит кто-нибудь! Подумаем, поговорим, а там что бог даст! Вот разве сначала в деревню, а за границу… после…

Отчего же после? Ведь доктор велел? Ты сбрось с себя прежде жир, тяжесть тела, тогда отлетит и сон души. Нужна и телесная и душевная гимнастика.

Нет, Андрей, все это меня утомит: здоровье-то плохо у меня. Нет, уж ты лучше оставь меня, поезжай себе один…

Штольц поглядел на лежащего Обломова, Обломов поглядел на него.

Штольц покачал головой, а Обломов вздохнул.

Тебе, кажется, и жить-то лень? - спросил Штольц.

А что, ведь и то правда: лень, Андрей.

Андрей ворочал в голове вопрос, чем бы задеть его за живое и где у него живое, между тем молча разглядывал его и вдруг засмеялся.

Что это на тебе один чулок нитяный, а другой бумажный? - вдруг заметил он, показывая на ноги Обломова. - Да и рубашка наизнанку надета?

Обломов поглядел на ноги, потом на рубашку.

В самом деле, - смутясь, сознался он. - Этот Захар в наказанье мне послан! Ты не поверишь, как я измучился с ним! Спорит, грубиянит, а дела не спрашивай!

Ах, Илья, Илья! - сказал Штольц. - Нет, я тебя не оставлю так. Через неделю ты не узнаешь себя. Уже вечером я сообщу тебе подробный план о том, что я намерен делать с собой и с тобой, а теперь одевайся. Постой, я встряхну тебя. Захар! - закричал он. - Одеваться Илье Ильичу!

Куда, помилуй, что ты? Сейчас придет Тарантьев с Алексеевым обедать. Потом хотели было…

Захар, - говорил, не слушая его, Штольц, - давай ему одеваться.

Слушаю, батюшка, Андрей Иваныч, вот только сапоги почищу, - охотливо говорил Захар.

Как? У тебя не чищены сапоги до пяти часов?

Чищены-то они чищены, еще на той неделе, да барин не выходил, так опять потускнели…

Ну, давай как есть. Мой чемодан внеси в гостиную; я у вас остановлюсь. Я сейчас оденусь, и ты будь готов, Илья. Мы пообедаем где-нибудь на ходу, потом поедем дома в два, три, и…

Да ты того… как же это вдруг… постой… дай подумать… ведь я не брит…

Нечего думать да затылок чесать… Дорогой обреешься: я тебя завезу.

В какие дома мы еще поедем? - горестно воскликнул Обломов. - К незнакомым? Что выдумал! Я пойду, лучше к Ивану Герасимовичу; дня три не был.

Кто это Иван Герасимыч?

Что служил прежде со мной…

А! Этот седой экзекутор: что ты там нашел? Что за страсть убивать время с этим болваном!

Как ты иногда резко отзываешься о людях, Андрей, так бог тебя знает. А ведь это хороший человек: только что не в голландских рубашках ходит…

Что ты у него делаешь? О чем с ним говоришь? - спросил Штольц.

У него, знаешь, как-то правильно, уютно в доме. Комнаты маленькие, диваны такие глубокие: уйдешь с головой, и не видать человека. Окна совсем закрыты плющами да кактусами, канареек больше дюжины, три собаки, такие добрые! Закуска со стола не сходит. Гравюры все изображают семейные сцены. Придешь, и уйти не хочется. Сидишь, не заботясь, не думая ни о чем, знаешь, что около тебя есть человек… конечно, немудрый, поменяться с ним идеей нечего и думать, зато не хитрый, добрый, радушный, без претензий и не уязвит тебя за глаза!

Что ж вы делаете?

Что? Вот я приду, сядем друг против друга на диваны, с ногами; он курит…

Ну, а ты?

Я тоже курю, слушаю, как канарейки трещат. Потом Марфа принесет самовар.

Тарантьев, Иван Герасимыч! - говорил Штольц, пожимая плечами. - Ну, одевайся скорей, - торопил он. - А Тарантьеву скажи, как придет, - прибавил он, обращаясь к Захару, - что мы дома не обедаем и что Илья Ильич все лето не будет дома обедать, а осенью у него много будет дела, и что видеться с ним не удастся…

Скажу, не забуду, все скажу, - отозвался Захар, - а с обедом как прикажете?

Съешь его с кем-нибудь на здоровье.

Слушаю, сударь.

Минут через десять Штольц вышел одетый, обритый, причесанный, а Обломов меланхолически сидел на постели, медленно застегивая грудь рубашки и не попадая пуговкой в петлю. Перед ним на одном колене стоял Захар с нечищенным сапогом, как с каким-нибудь блюдом, готовясь надевать и ожидая, когда барин кончит застегивание груди.

Ты еще сапог не надел! - с изумлением сказал Штольц. - Ну, Илья, скорей же, скорей!

Да куда это? Да зачем? - с тоской говорил Обломов. - Чего я там не видал? Отстал я, не хочется…

Скорей, скорей! - торопил Штольц.

Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.

Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки; но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души; а душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, руки. И поверхностно наблюдательный, холодный человек, взглянув мимоходом на Обломова, сказал бы: «Добряк должен быть, простота!» Человек поглубже и посимпатичнее, долго вглядываясь в лицо его, отошел бы в приятном раздумье, с улыбкой.

Цвет лица у Ильи Ильича не был ни румяный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался таким, может быть, потому, что Обломов как-то обрюзг не по летам: от недостатка ли движения или воздуха, а может быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины.

Движения его, когда он был даже встревожен, сдерживались также мягкостью и не лишенною своего рода грации ленью. Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга; но редко тревога эта застывала в форме определенной идеи, еще реже превращалась в намерение. Вся тревога разрешалась вздохом и замирала в апатии или в дремоте.

Как шел домашний костюм Обломова к покойным чертам лица его и к изнеженному телу! На нем был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что и Обломов мог дважды завернуться в него. Рукава, по неизменной азиатской моде, шли от пальцев к плечу все шире и шире. Хотя халат этот и утратил свою первоначальную свежесть и местами заменил свой первобытный, естественный лоск другим, благоприобретенным, но все еще сохранял яркость восточной краски и прочность ткани.

Халат имел в глазах Обломова тьму неоцененных достоинств: он мягок, гибок; тело не чувствует его на себе; он, как послушный раб, покоряется самомалейшему движению тела.

Обломов всегда ходил дома без галстука и без жилета, потому что любил простор и приволье. Туфли на нем были длинные, мягкие и широкие; когда он, не глядя, опускал ноги с постели на пол, то непременно попадал в них сразу.

Лежанье у Ильи Ильича не было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя: это было его нормальным состоянием. Когда он был дома - а он был почти всегда дома, - он все лежал, и все постоянно в одной комнате, где мы его нашли, служившей ему спальней, кабинетом и приемной. У него было еще три комнаты, но он редко туда заглядывал, утром разве, и то не всякий день, когда человек мел кабинет его, чего всякий день не делалось. В тех комнатах мебель закрыта была чехлами, шторы спущены.

Комната, где лежал Илья Ильич, с первого взгляда казалась прекрасно убранною. Там стояло бюро красного дерева, два дивана, обитые шелковою материею, красивые ширмы с вышитыми небывалыми в природе птицами и плодами. Были там шелковые занавесы, ковры, несколько картин, бронза, фарфор и множество красивых мелочей.

Но опытный глаз человека с чистым вкусом одним беглым взглядом на все, что тут было, прочел бы только желание кое-как соблюсти decorum неизбежных приличий, лишь бы отделаться от них. Обломов хлопотал, конечно, только об этом, когда убирал свой кабинет. Утонченный вкус не удовольствовался бы этими тяжелыми, неграциозными стульями красного дерева, шаткими этажерками. Задок у одного дивана оселся вниз, наклеенное дерево местами отстало.

Точно тот же характер носили на себе и картины, и вазы, и мелочи.

Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета так холодно и рассеянно, как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил все это?» От такого холодного воззрения Обломова на свою собственность, а может быть, и еще от более холодного воззрения на тот же предмет слуги его, Захара, вид кабинета, если осмотреть там все повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностью и небрежностью.

В комнату вошел пожилой человек, в сером сюртуке, с прорехою под мышкой, откуда торчал клочок рубашки, в сером же жилете, с медными пуговицами, с голым, как колено, черепом и с необъятно широкими и густыми русыми с проседью бакенбардами, из которых каждой стало бы на три бороды.

Захар не старался изменить не только данного ему Богом образа, но и своего костюма, в котором ходил в деревне. Платье ему шилось по вывезенному им из деревни образцу. Серый сюртук и жилет нравились ему и потому, что в этой полуформенной одежде он видел слабое воспоминание ливреи, которую он носил некогда, провожая покойных господ в церковь или в гости; а ливрея в воспоминаниях его была единственною представительницею достоинства дома Обломовых.

Более ничто не напоминало старику барского широкого и покойного быта в глуши деревни. Старые господа умерли, фамильные портреты остались дома и, чай, валяются где-нибудь на чердаке; предания о старинном быте и важности фамилии всё глохнут или живут только в памяти немногих, оставшихся в деревне же стариков. Поэтому для Захара дорог был серый сюртук: в нем да еще в кое-каких признаках, сохранившихся в лице и манерах барина, напоминавших его родителей, и в его капризах, на которые хотя он и ворчал, и про себя и вслух, но которые между тем уважал внутренно, как проявление барской воли, господского права, видел он слабые намеки на отжившее величие.

Без этих капризов он как-то не чувствовал над собой барина; без них ничто не воскрешало молодости его, деревни, которую они покинули давно, и преданий об этом старинном доме, единственной хроники, веденной старыми слугами, няньками, мамками и передаваемой из рода в род.

Дом Обломовых был когда-то богат и знаменит в своей стороне, но потом, бог знает отчего, все беднел, мельчал и, наконец, незаметно потерялся между нестарыми дворянскими домами. Только поседевшие слуги дома хранили и передавали друг другу верную память о минувшем, дорожа ею, как святынею.

Вот отчего Захар так любил свой серый сюртук. Может быть, и бакенбардами своими он дорожил потому, что видел в детстве своем много старых слуг с этим старинным, аристократическим украшением.

Илья Ильич, погруженный в задумчивость, долго не замечал Захара. Захар стоял перед ним молча. Наконец он кашлянул.

Что ты? - спросил Илья Ильич.

Ведь вы звали?

Звал? Зачем же это я звал - не помню! - отвечал он, потягиваясь. - Поди пока к себе, а я вспомню.

Захар ушел, а Илья Ильич продолжал лежать и думать о проклятом письме.

Прошло с четверть часа.

Ну, полно лежать! - сказал он, - надо же встать... А впрочем, дай-ка я прочту еще раз со вниманием письмо старосты, а потом уж и встану. Захар!

Опять тот же прыжок и ворчанье сильнее. Захар вошел, а Обломов опять погрузился в задумчивость. Захар стоял минуты две, неблагосклонно, немного стороной посматривая на барина, и, наконец, пошел к дверям.

Куда же ты? - вдруг спросил Обломов.

Вы ничего не говорите, так что ж тут стоять-то даром? - захрипел Захар, за неимением другого голоса, который, по словам его, он потерял на охоте с собаками, когда ездил с старым барином и когда ему дунуло будто сильным ветром в горло.

Он стоял вполуоборот среди комнаты и глядел все стороной на Обломова.

А у тебя разве ноги отсохли, что ты не можешь постоять? Ты видишь, я озабочен - так и подожди! Не належался еще там? Сыщи письмо, что я вчера от старосты получил. Куда ты его дел?

Какое письмо? Я никакого письма не видал, - сказал Захар.

Ты же от почтальона принял его: грязное такое!

Куда ж его положили - почему мне знать? - говорил Захар, похлопывая рукой по бумагам и по разным вещам, лежавшим на столе.

Ты никогда ничего не знаешь. Там, в корзине, посмотри! Или не завалилось ли за диван? Вот спинка-то у дивана до сих пор не починена; что б тебе призвать столяра да починить? Ведь ты же изломал. Ни о чем не подумаешь!

Я не ломал, - отвечал Захар, - она сама изломалась; не век же ей быть: надо когда-нибудь изломаться.

Илья Ильич не счел за нужное доказывать противное.

Нашел, что ли? - спросил он только.

Вот какие-то письма.

Ну, так нет больше, - говорил Захар.

Ну хорошо, поди! - с нетерпением сказал Илья Ильич, - я встану, сам найду.

Захар пошел к себе, но только он уперся было руками о лежанку, чтоб прыгнуть на нее, как опять послышался торопливый крик: «Захар, Захар!»

Ах ты, господи! - ворчал Захар, отправляясь опять в кабинет. - Что это за мученье? Хоть бы смерть скорее пришла!

Чего вам? - сказал он, придерживаясь одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной, что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна была только одна необъятная бакенбарда, из которой так и ждешь, что вылетят две-три птицы.

Носовой платок, скорей! Сам бы ты мог догадаться: не видишь! - строго заметил Илья Ильич.

Захар не обнаружил никакого особенного неудовольствия или удивления при этом приказании и упреке барина, находя, вероятно, с своей стороны и то и другое весьма естественным.

А кто его знает, где платок? - ворчал он, обходя вокруг комнату и ощупывая каждый стул, хотя и так можно было видеть, что на стульях ничего не лежит.

Все теряете! - заметил он, отворяя дверь в гостиную, чтоб посмотреть, нет ли там.

Куда? Здесь ищи! Я с третьего дня там не был. Да скорее же! - говорил Илья Ильич.

Где платок? Нету платка! - говорил Захар, разводя руками и озираясь во все углы. - Да вон он, - вдруг сердито захрипел он, - под вами! Вон конец торчит. Сами лежите на нем, а спрашиваете платка!

И, не дожидаясь ответа, Захар пошел было вон. Обломову стало немного неловко от собственного промаха. Он быстро нашел другой повод сделать Захара виноватым.

Какая у тебя чистота везде: пыли-то, грязи-то, боже мой! Вон, вон, погляди-ка в углах-то - ничего не делаешь!

Уж коли я ничего не делаю... - заговорил Захар обиженным голосом, - стараюсь, жизни не жалею! И пыль-то стираю, и мету-то почти каждый день...

Он указал на середину пола и на cтол, на котором Обломов обедал.

Вон, вон, - говорил он, - все подметено, прибрано, словно к свадьбе... Чего еще?

А это что? - прервал Илья Ильич, указывая на стены и на потолок. - А это? А это? - Он указал и на брошенное со вчерашнего дня полотенце, и на забытую на столе тарелку с ломтем хлеба.

Ну, это, пожалуй, уберу, - сказал Захар снисходительно, взяв тарелку.

Только это! А пыль по стенам, а паутина?.. - говорил Обломов, указывая на стены.

Это я к Святой неделе убираю: тогда образа чищу и паутину снимаю...

А книги, картины обмести?..

Книги и картины перед Рождеством: тогда с Анисьей все шкапы переберем. А теперь когда станешь убирать? Вы всё дома сидите.

Я иногда в театр хожу да в гости: вот бы...

Что за уборка ночью!

Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли не подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и дела нет».

Понимаешь ли ты, - сказал Илья Ильич, - что от пыли заводится моль? Я иногда даже вижу клопа на стене!

У меня и блохи есть! - равнодушно отозвался Захар.

Разве это хорошо? Ведь это гадость! - заметил Обломов.

Захар усмехнулся во все лицо, так что усмешка охватила даже брови и бакенбарды, которые от этого раздвинулись в стороны, и по всему лицу до самого лба расплылось красное пятно.

Чем же я виноват, что клопы на свете есть? - сказал он с наивным удивлением. - Разве я их выдумал?

Это от нечистоты, - перебил Обломов. - Что ты все врешь!

И нечистоту не я выдумал.

У тебя, вот, там, мыши бегают по ночам - я слышу.

И мышей не я выдумал. Этой твари, что мышей, что кошек, что клопов, везде много.

Как же у других не бывает ни моли, ни клопов?

На лице Захара выразилась недоверчивость, или, лучше сказать, покойная уверенность, что этого не бывает.

У меня всего много, - сказал он упрямо, - за всяким клопом не усмотришь, в щелку к нему не влезешь.

А сам, кажется, думал: «Да и что за спанье без клопа?»

Ты мети, выбирай сор из углов - и не будет ничего, - учил Обломов.

Уберешь, а завтра опять наберется, - говорил Захар.

Не наберется, - перебил барин, - не должно.

Наберется - я знаю, - твердил слуга.

А наберется, так опять вымети.

Как это? Всякий день перебирай все углы? - спросил Захар. - Да что ж это за жизнь? Лучше Бог по душу пошли!

Отчего ж у других чисто? - возразил Обломов. - Посмотри напротив, у настройщика: любо взглянуть, а всего одна девка...

А где немцы сору возьмут, - вдруг возразил Захар. - Вы поглядите-ко, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни... Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкапах лежала по годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму... У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!

Захар даже сквозь зубы плюнул, рассуждая о таком скаредном житье.

Нечего разговаривать! - возразил Илья Ильич, - ты лучше убирай.

Иной раз и убрал бы, да вы же сами не даете, - сказал Захар.

Пошел свое! Все, видишь, я мешаю.

Конечно, вы; все дома сидите: как при вас станешь убирать? Уйдите на целый день, так и уберу.

Вот еще выдумал что - уйти! Поди-ка ты лучше к себе.

Да право! - настаивал Захар. - Вот хоть бы сегодня ушли, мы бы с Анисьей и убрали все. И то не управимся вдвоем-то: надо еще баб нанять, перемыть все.

Э! какие затеи - баб! Ступай себе, - говорил Илья Ильич.

Он уж был не рад, что вызвал Захара на этот разговор. Он все забывал, что чуть тронешь этот деликатный предмет, так и не оберешься хлопот.

Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь так, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо, что одна мысль об этом приводила барина его в ужас.

Захар ушел, а Обломов погрузился в размышления. Чрез несколько минут пробило еще полчаса.

Что это? - почти с ужасом сказал Илья Ильич. - Одиннадцать часов скоро, а я еще не встал, не умылся до сих пор? Захар, Захар!

Ах ты, боже мой! Ну! - послышалось из передней, и потом известный прыжок.

Умыться готово? - спросил Обломов.

Готово давно! - отвечал Захар, - чего вы не встаете?

Что ж ты не скажешь, что готово? Я бы уж и встал давно. Поди же, я сейчас иду вслед за тобою. Мне надо заниматься, я сяду писать.

Захар ушел, но чрез минуту воротился с исписанной и замасленной тетрадкой и клочками бумаги.

Вот, коли будете писать, так уж кстати извольте и счеты поверить: надо деньги заплатить.

Какие счеты? Какие деньги? - с неудовольствием спросил Илья Ильич.

Ну, мне пора! - сказал Волков. - За камелиями для букета Мише. Au revoir.

Приезжайте вечером чай пить, из балета: расскажете, как там что было, - приглашал Обломов.

Не могу, дал слово к Муссинским: их день сегодня. Поедемте и вы. Хотите, я вас представлю?

Нет, что там делать?

У Муссинских? Помилуйте, да там полгорода бывает. Как что делать? Это такой дом, где обо всем говорят...

Вот это-то и скучно, что обо всем, - сказал Обломов.

Ну, посещайте Мездровых, - перебил Волков, - там уж об одном говорят, об искусствах; только и слышишь: венецианская школа, Бетховен да Бах, Леонардо да Винчи...

Век об одном и том же - какая скука! Педанты, должно быть! - сказал, зевая, Обломов.

На вас не угодишь. Да мало ли домов! Теперь у всех дни: у Савиновых по четвергам обедают, у Маклашиных - пятницы, у Вязниковых - воскресенья, у князя Тюменева - середы. У меня все дни заняты! - с сияющими глазами заключил Волков.

И вам не лень мыкаться изо дня в день?

Вот, лень! Что за лень? Превесело! - беспечно говорил он. - Утро почитаешь, надо быть au courant всего, знать новости. Слава богу, у меня служба такая, что не нужно бывать в должности. Только два раза в неделю посижу да пообедаю у генерала, а потом поедешь с визитами, где давно не был; ну, а там... новая актриса, то на русском, то на французском театре. Вот опера будет, я абонируюсь. А теперь влюблен... Начинается лето; Мише обещали отпуск; поедем к ним в деревню на месяц, для разнообразия. Там охота. У них отличные соседи, дают bals champêtres. С Лидией будем в роще гулять, кататься в лодке, рвать цветы... Ах!.. - и он перевернулся от радости. - Однако пора... Прощайте, - говорил он, напрасно стараясь оглядеть себя спереди и сзади в запыленное зеркало.

Погодите, - удерживал Обломов, - я было хотел поговорить с вами о делах.

Это был господин в темно-зеленом фраке с гербовыми пуговицами, гладко выбритый, с темными, ровно окаймлявшими его лицо бакенбардами, с утружденным, но покойно-сознательным выражением в глазах, с сильно потертым лицом, с задумчивой улыбкой.

Здравствуй, Судьбинский! - весело поздоровался Обломов. - Насилу заглянул к старому сослуживцу! Не подходи, не подходи! Ты с холоду.

Здравствуй, Илья Ильич. Давно собирался к тебе, - говорил гость, - да ведь ты знаешь, какая у нас дьявольская служба! Вон, посмотри, целый чемодан везу к докладу; и теперь, если там спросят что-нибудь, велел курьеру скакать сюда. Ни минуты нельзя располагать собой.

Ты еще на службу? Что так поздно? - спросил Обломов. - Бывало, ты с десяти часов...

Бывало - да; а теперь другое дело: в двенадцать часов езжу. - Он сделал на последнем слове ударение.

А! догадываюсь! - сказал Обломов. - Начальник отделения! Давно ли?

Судьбинский значительно кивнул головой.

К Святой, - сказал он. - Но сколько дела - ужас! С восьми до двенадцати часов дома, с двенадцати до пяти в канцелярии, да вечером занимаюсь. От людей отвык совсем!

Гм! Начальник отделения - вот как! - сказал Обломов. - Поздравляю! Каков? А вместе канцелярскими чиновниками служили. Я думаю, на будущий год в статские махнешь.

Куда! Бог с тобой! Еще нынешний год корону надо получить; думал, за отличие представят, а теперь новую должность занял: нельзя два года сряду...

Приходи обедать, выпьем за повышение! - сказал Обломов.

Нет, сегодня у вице-директора обедаю. К четвергу надо приготовить доклад - адская работа! На представления из губерний положиться нельзя. Надо проверить самому списки. Фома Фомич такой мнительный: все хочет сам. Вот сегодня вместе после обеда и засядем.

Ужели и после обеда? - спросил Обломов недоверчиво.

А как ты думал? Еще хорошо, если пораньше отделаюсь да успею хоть в Екатерингоф прокатиться... Да, я заехал спросить: не поедешь ли ты на гулянье? Я бы заехал...

Нездоровится что-то, не могу! - сморщившись, сказал Обломов. - Да и дела много... нет, не могу!

Жаль! - сказал Судьбинский, - а день хорош. Только сегодня и надеюсь вздохнуть.

Ну, что нового у вас? - спросил Обломов.

Ничего пока; Свинкин дело потерял!

В самом деле? Что ж директор? - спросил Обломов дрожащим голосом. Ему, по старой памяти, страшно стало.

Велел задержать награду, пока не отыщется. Дело важное: «о взысканиях». Директор думает, - почти шепотом прибавил Судьбинский, - что он потерял его... нарочно.

Не может быть! - сказал Обломов.

Нет, нет! Это напрасно, - с важностью и покровительством подтвердил Судьбинский. - Свинкин ветреная голова. Иногда черт знает какие тебе итоги выведет, перепутает все справки. Я измучился с ним; а только нет, он не замечен ни в чем таком... Он не сделает, нет, нет! Завалялось дело где-нибудь; после отыщется.

Так вот как: всё в трудах! - говорил Обломов, - работаешь.

Ужас, ужас! Ну, конечно, с таким человеком, как Фома Фомич, приятно служить: без наград не оставляет; кто и ничего не делает, и тех не забудет. Как вышел срок - за отличие, так и представляет; кому не вышел срок к чину, к кресту, - деньги выхлопочет...

Ты сколько получаешь?

Фу! черт возьми! - сказал, вскочив с постели, Обломов. - Голос, что ли, у тебя хорош? Точно итальянский певец!

Что еще это? Вон Пересветов прибавочные получает, а дела-то меньше моего делает и не смыслит ничего. Ну, конечно, он не имеет такой репутации. Меня очень ценят, - скромно прибавил он, потупя глаза, - министр недавно выразился про меня, что я «украшение министерства».

Молодец! - сказал Обломов. - Вот только работать с восьми часов до двенадцати, с двенадцати до пяти, да дома еще - ой, ой!

Он покачал головой.

А что ж бы я стал делать, если б не служил? - спросил Судьбинский.

Мало ли что! Читал бы, писал... - сказал Обломов.

Я и теперь только и делаю, что читаю да пишу.

Да это не то; ты бы печатал...

Не всем же быть писателями. Вот и ты ведь не пишешь, - возразил Судьбинский.

Зато у меня имение на руках, - со вздохом сказал Обломов. - Я соображаю новый план; разные улучшения ввожу. Мучаюсь, мучаюсь... А ты ведь чужое делаешь, не свое.

Он добрый малый! - сказал Обломов.

Добрый, добрый; он стоит.

Очень добрый, характер мягкий, ровный, - говорил Обломов.

Такой обязательный, - прибавил Судьбинский, - и нет этого, знаешь, чтоб выслужиться, подгадить, подставить ногу, опередить... все делает, что может.

Прекрасный человек! Бывало, напутаешь в бумаге, не доглядишь, не то мнение или законы подведешь в записке, ничего: велит только другому переделать. Отличный человек! - заключил Обломов.

А вот наш Семен Семеныч так неисправим, - сказал Судьбинский, - только мастер пыль в глаза пускать. Недавно что он сделал: из губерний поступило представление о возведении при зданиях, принадлежащих нашему ведомству, собачьих конур для сбережения казенного имущества от расхищения; наш архитектор, человек дельный, знающий и честный, составил очень умеренную смету; вдруг показалась ему велика, и давай наводить справки, что может стоить постройка собачьей конуры? Нашел где-то тридцатью копейками меньше - сейчас докладную записку...

Раздался еще звонок.

Прощай, - сказал чиновник, - я заболтался, что-нибудь понадобится там...

Посиди еще, - удерживал Обломов. - Кстати, я посоветуюсь с тобой: у меня два несчастья...

Нет, нет, я лучше опять заеду на днях, - сказал он, уходя.

«Увяз, любезный друг, по уши увяз, - думал Обломов, провожая его глазами. - И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает... У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства - зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое... А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома - несчастный!»

Он испытал чувство мирной радости, что он с девяти до трех, с восьми до девяти может пробыть у себя на диване, и гордился, что не надо идти с докладом, писать бумаг, что есть простор его чувствам, воображению.

Много у вас дела? - спросил Обломов.

Да, довольно. Две статьи в газету каждую неделю, потом разборы беллетристов пишу, да вот написал рассказ...

О том, как в одном городе городничий бьет мещан по зубам...

Да, это в самом деле реальное направление, - сказал Обломов.

Не правда ли? - подтвердил обрадованный литератор. - Я провожу вот какую мысль и знаю, что она новая и смелая. Один проезжий был свидетелем этих побоев и при свидании с губернатором пожаловался ему. Тот приказал чиновнику, ехавшему туда на следствие, мимоходом удостовериться в этом и вообще собрать сведения о личности и поведении городничего. Чиновник созвал мещан, будто расспросить о торговле, а между тем давай разведывать и об этом. Что ж мещане? Кланяются да смеются и городничего превозносят похвалами. Чиновник стал узнавать стороной, и ему сказали, что мещане - мошенники страшные, торгуют гнилью, обвешивают, обмеривают даже казну, все безнравственны, так что побои эти - праведная кара...

Стало быть, побои городничего выступают в повести, как fatum древних трагиков? - сказал Обломов.

Именно, - подхватил Пенкин. - У вас много такта, Илья Ильич, вам бы писать! А между тем мне удалось показать и самоуправство городничего, и развращение нравов в простонародье; дурную организацию действий подчиненных чиновников и необходимость строгих, но законных мер... Не правда ли, эта мысль... довольно новая?

Да, в особенности для меня, - сказал Обломов, - я так мало читаю...

В самом деле не видать книг у вас! - сказал Пенкин. - Но, умоляю вас, прочтите одну вещь; готовится великолепная, можно сказать, поэма: «Любовь взяточника к падшей женщине». Я не могу вам сказать, кто

Что ж там такое?

Обнаружен весь механизм нашего общественного движения, и все в поэтических красках. Все пружины тронуты; все ступени общественной лестницы перебраны. Сюда, как на суд, созваны автором и слабый, но порочный вельможа, и целый рой обманывающих его взяточников; и все разряды падших женщин разобраны... француженки, немки, чухонки, и всё, всё... с поразительной, животрепещущей верностью... Я слышал отрывки - автор велик! в нем слышится то Дант, то Шекспир...

Вон куда хватили, - в изумлении сказал Обломов, привстав.

Пенкин вдруг смолк, видя, что действительно он далеко хватил.

Отчего ж? Это делает шум, об этом говорят...

Да пускай их! Некоторым ведь больше нечего и делать, как только говорить. Есть такое призвание.

Да хоть из любопытства прочтите.

Чего я там не видал? - говорил Обломов. - Зачем это они пишут: только себя тешат...

Как себя: верность-то, верность какая! До смеха похоже. Точно живые портреты. Как кого возьмут, купца ли, чиновника, офицера, будочника, - точно живьем и отпечатают.

Из чего же они бьются: из потехи, что ли, что вот кого-де ни возьмем, а верно и выйдет? А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только. Изображают-то они воров, падших женщин, точно ловят их на улице да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны не «невидимые слезы», а один только видимый, грубый смех, злость...

Что ж еще нужно? И прекрасно, вы сами высказались: это кипучая злость - желчное гонение на порок, смех презрения над падшим человеком... тут все!

Нет, не все! - вдруг воспламенившись, сказал Обломов, - изобрази вора, падшую женщину, надутого глупца, да и человека тут же не забудь. Где же человечность-то? Вы одной головой хотите писать! - почти шипел Обломов. - Вы думаете, что для мысли не надо сердца? Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб поднять его, или горько плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, - тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову... - сказал он, улегшись опять покойно на диване. - Изображают они вора, падшую женщину, - говорил он, - а человека-то забывают или не умеют изобразить. Какое же тут искусство, какие поэтические краски нашли вы? Обличайте разврат, грязь, только, пожалуйста, без претензии на поэзию.

Что же, природу прикажете изображать: розы, соловья или морозное утро, между тем как все кипит, движется вокруг? Нам нужна одна голая физиология общества; не до песен нам теперь...

Человека, человека давайте мне! - говорил Обломов, - любите его...

Любить ростовщика, ханжу, ворующего или тупоумного чиновника - слышите? Что вы это? И видно, что вы не занимаетесь литературой! - горячился Пенкин. - Нет, их надо карать, извергнуть из гражданской среды, из общества...

Извергнуть из гражданской среды! - вдруг заговорил вдохновенно Обломов, встав перед Пенкиным. - Это значит забыть, что в этом негодном сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но все человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете его из круга человечества, из лона природы, из милосердия Божия? - почти крикнул он с пылающими глазами.

Вон куда хватили! - в свою очередь с изумлением сказал Пенкин.

Обломов увидел, что и он далеко хватил. Он вдруг смолк, постоял с минуту, зевнул и медленно лег на диван.

Оба погрузились в молчание.

Что ж вы читаете? - спросил Пенкин.

Я... да все путешествия больше.

Опять молчание.

Так прочтете поэму, когда выйдет? Я бы принес... - спросил Пенкин.

Обломов сделал отрицательный знак головой.

Ну, я вам свой рассказ пришлю?

Обломов кивнул в знак согласия...

Однако мне пора в типографию! - сказал Пенкин. - Я, знаете, зачем пришел к вам? Я хотел предложить вам ехать в Екатерингоф; у меня коляска. Мне завтра надо статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать стали, чего бы не заметил я, вы бы сообщили мне; веселее бы было. Поедемте...

Нет, нездоровится, - сказал Обломов, морщась и прикрываясь одеялом, - сырости боюсь, теперь еще не высохло. А вот вы бы сегодня обедать пришли: мы бы поговорили... У меня два несчастья...

Нет, наша редакция вся у Сен-Жоржа сегодня, оттуда и поедем на гулянье. А ночью писать и чем свет в типографию отсылать. До свидания.

До свиданья, Пенкин.

«Ночью писать, - думал Обломов, - когда же спать-то? А поди, тысяч пять в год заработает! Это хлеб! Да писать-то все, тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть, гореть, не знать покоя и все куда-то двигаться... И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра, послезавтра; праздник придет, лето настанет - а он все пиши? Когда же остановиться и отдохнуть? Несчастный!»

Он повернул голову к столу, где все было гладко, и чернила засохли, и пера не видать, и радовался, что лежит он, беззаботен, как новорожденный младенец, что не разбрасывается, не продает ничего...

«А письмо старосты, а квартира?» - вдруг вспомнил он и задумался.

Отец его, провинциальный подьячий старого времени, назначал было сыну в наследство искусство и опытность хождения по чужим делам и свое ловко пройденное поприще служения в присутственном месте; но судьба распорядилась иначе. Отец, учившийся сам когда-то по-русски на медные деньги, не хотел, чтоб сын его отставал от времени, и пожелал поучить чему-нибудь, кроме мудреной науки хождения по делам. Он года три посылал его к священнику учиться по-латыни.

Способный от природы мальчик в три года прошел латынскую грамматику и синтаксис и начал было разбирать Корнелия Непота, но отец решил, что довольно и того, что он знал, что уж и эти познания дают ему огромное преимущество над старым поколением и что, наконец, дальнейшие занятия могут, пожалуй, повредить службе в присутственных местах.

Шестнадцатилетний Михей, не зная, что делать с своей латынью, стал в доме родителей забывать ее, но зато, в ожидании чести присутствовать в земском или уездном суде, присутствовал пока на всех пирушках отца, и в этой-то школе, среди откровенных бесед, до тонкости развился ум молодого человека.

Он с юношескою впечатлительностью вслушивался в рассказы отца и товарищей его о разных гражданских и уголовных делах, о любопытных случаях, которые проходили через руки всех этих подьячих старого времени.

Но все это ни к чему не повело. Из Михея не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее к делу, но за смертью отца он не успел поступить в суд и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в одном департаменте, да потом и забыл о нем.

Так Тарантьев и остался только теоретиком на всю жизнь. В петербургской службе ему нечего было делать с своею латынью и с тонкой теорией вершить по своему произволу правые и неправые дела; а между тем он носил и сознавал в себе дремлющую силу, запертую в нем враждебными обстоятельствами навсегда, без надежды на проявление, как бывали запираемы, по сказкам, в тесных заколдованных стенах духи зла, лишенные силы вредить. Может быть, от этого сознания бесполезной силы в себе Тарантьев был груб в обращении, недоброжелателен, постоянно сердит и бранчив.

Он с горечью и презрением смотрел на свои настоящие занятия: на переписыванье бумаг, на подшиванье дел и т. п. Ему вдали улыбалась только одна последняя надежда: перейти служить по винным откупам.[ На этой дороге он видел единственную выгодную замену поприща, завещанного ему отцом и не достигнутого. А в ожидании этого готовая и созданная ему отцом теория деятельности и жизни, теория взяток и лукавства, миновав главное и достойное ее поприще в провинции, применилась ко всем мелочам его ничтожного существования в Петербурге, вкралась во все его приятельские отношения за недостатком официальных.

Он был взяточник в душе, по теории, ухитрялся брать взятки, за неимением дел и просителей, с сослуживцев, с приятелей, бог знает как и за что - заставлял, где и кого только мог, то хитростью, то назойливостью, угощать себя, требовал от всех незаслуженного уважения, был придирчив. Его никогда не смущал стыд за поношенное платье, но он не чужд был тревоги, если в перспективе дня не было у него громадного обеда, с приличным количеством вина и водки.

От этого он в кругу своих знакомых играл роль большой сторожевой собаки, которая лает на всех, не дает никому пошевелиться, но которая в то же время непременно схватит на лету кусок мяса, откуда и куда бы он ни летел.

Таковы были два самые усердные посетителя Обломова.

Зачем эти два русские пролетария ходили к нему? Они очень хорошо знали зачем: пить, есть, курить хорошие сигары. Они находили теплый, покойный приют и всегда одинаково если не радушный, то равнодушный прием.

Но зачем пускал их к себе Обломов - в этом он едва ли отдавал себе отчет. А кажется, затем, зачем еще о сю пору в наших отдаленных Обломовках, в каждом зажиточном доме толпится рой подобных лиц обоего пола, без хлеба, без ремесла, без рук для производительности и только с желудком для потребления, но почти всегда с чином и званием.

Есть еще сибариты, которым необходимы такие дополнения в жизни: им скучно без лишнего на свете. Кто подаст куда-то запропастившуюся табакерку или поднимет упавший на пол платок? Кому можно пожаловаться на головную боль с правом на участие, рассказать дурной сон и потребовать истолкования? Кто почитает книжку на сон грядущий и поможет заснуть? А иногда такой пролетарий посылается в ближайший город за покупкой, поможет по хозяйству - не самим же мыкаться!

Тарантьев делал много шума, выводил Обломова из неподвижности и скуки. Он кричал, спорил и составлял род какого-то спектакля, избавляя ленивого барина самого от необходимости говорить и делать. В комнату, где царствовал сон и покой, Тарантьев приносил жизнь, движение, а иногда и вести извне. Обломов мог слушать, смотреть, не шевеля пальцем, на что-то бойкое, движущееся и говорящее перед ним. Кроме того, он еще имел простодушие верить, что Тарантьев в самом деле способен посоветовать ему что-нибудь путное.

Посещения Алексеева Обломов терпел по другой, не менее важной причине. Если он хотел жить по-своему, то есть лежать молча, дремать или ходить по комнате, Алексеева как будто не было тут: он тоже молчал, дремал или смотрел в книгу, разглядывал с ленивой зевотой до слез картинки и вещицы. Он мог так пробыть хоть трои сутки. Если же Обломову наскучивало быть одному и он чувствовал потребность выразиться, говорить, читать, рассуждать, проявить волнение, - тут был всегда покорный и готовый слушатель и участник, разделявший одинаково согласно и его молчание, и его разговор, и волнение, и образ мыслей, каков бы он ни был.

Другие гости заходили нечасто, на минуту, как первые три гостя; с ними со всеми все более и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный этим, молчал. Им надо было платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий понимал жизнь по-своему, как не хотел понимать ее Обломов, а они путали в нее и его; все это не нравилось ему, отталкивало его, было ему не по душе.

Был ему по сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее - и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.

Он был в отлучке, но Обломов ждал его с часу на час.

Обломов сиял, когда шел домой. Там его ждал Таран-тьев. Он спросил Обломова, почему тот не заглядывает на квартиру его кумы? Обломов ответил, что никогда не пере-едет туда. Тарантьев напомнил о контракте на год, подпи-санном Обломовым, о деньгах за полгода вперед. Обломов сказал, что денег нет. Тогда Тарантьев потребовал, чтобы тот дал ему на обед и извозчика. Обломов дал ему деньги и прогнал.

После ухода Тарантьева Обломов представляет себе свадьбу с Ольгой. Он побежал к Ольге. Обломов порывает-ся рассказать все тетке, но Ольга говорит, что сначала надо идти в палату, а потом уже к тетке. Да еще надо поехать в Обломовку, устроить там дела. Обломову кажется, что Ольга сговорилась со Штольцем, торопит его жить.

На следующий день Обломов отправился в город в пала-ту, но встретил по дороге старого знакомого, заехал к нему, засиделся, так что в палату было ехать поздно, пришлось отложить до понедельника. Потом Обломов поехал на Вы-боргскую сторону. Нашел дом вдовы Пшеницыной. Он за-шел в дом и увидел Агафью Матвеевну, женщину лет трид-цати, полную и белую в лице. Она была робкой и побаива-лась Обломова. Обломов объяснил, что нанял здесь кварти-ру, а Агафья ответила, что она без братца ничего решать не может. Обломов обратил внимание на то, как тихо в этой стороне. Агафья Матвеевна рассказала Обломову, что нигде не бывает, только и занимается, что хозяйством. Обломов просит хозяйку передать братцу, что он не переедет на квар-тиру, и уезжает. По дороге он вспоминает, что хотел при-смотреть квартиру для себя и Ольги, но решает, что можно это отложить до другого раза.

В конце августа пошли дожди, и люди стали уезжать с дач. Уехали и Ильинские. Обломову было тяжело одному оставаться. И он решил ехать до приискания другой квар-тиры на Выборгскую сторону. В городе он уже не может ви-деть Ольгу так часто, и их роман сходит на нет. Обломов все больше втягивается в жизнь Агафьи Матвеевны, она при-влекает его своей деловитостью, умением вести хозяйство.

Обломов наконец знакомится с братом хозяйки. Он го-ворит брату, что вынужден переменить квартиру, поэтому эту можно было бы кому-нибудь передать. Но брат напоми-нает о контракте, говорит, что с переездом Обломова да по-исками нового жильца им убыток будет, и требует с Обломо-ва, если тот уедет, семьсот рублей. Обломов говорит, что нет у него денег. В его кошельке было всего триста рублей, хотя в начале лета из деревни прислали тысячу двести. Обломов совсем сник, но вспомнил, что сегодня увидит Ольгу, и на-строение его улучшилось.

Придя к Ольге, Обломов рассказал ей о разговоре с брат-цем, а потом пошел искать квартиру, но цены были так ве-лики, что Обломов пришел в ужас. Он поспешил воротиться к Ольге. Ольга приглашает Илью Ильича на различные уве-селения, а у него в голове крутится только одна мысль, что денег осталось всего триста рублей.

Вернувшись домой, Обломов думает о переезде и пони-мает, что вполне бы остался на Выборгской стороне, да толь-ко далеко отсюда до центра, но зато здесь «порядок строгий и хозяйство идет славно».

А хозяйство и точно шло славно. Агафья Матвеевна была, словно бог на кухне, она готовила Илье Ильичу пре-красную еду, всегда что-нибудь гладила, толкла, терла. Об-ломов любовался ее красотой, а она уже перестала его стес-няться. Однажды Обломов сказал Пшеницыной, что ей надо замуж, а она отвечала, что кто ее с детьми-то возьмет. Так прошли три, четыре недели, а Обломов все не съезжал с квартиры.

Однажды в театре Обломов услышал неприятный для себя разговор, от которого совсем потерялся. Франты из ложи Ольги говорили о нем: что он делает в ложе Ольги и кто он вообще такой? Им ответили, что «какой-то Обломов». Илья Ильич уехал домой, не дождавшись конца пред-ставления.

Однажды Захар заглянул в комнату Обломова и спро-сил, нашел ли тот квартиру, а то вещи так и лежат нера-зобранными. Обломов ответил, что ждет письма из дерев-ни. Тогда Захар поинтересовался, когда свадьба Обломова с Ольгой. Обломов вспылил: откуда Захар взял, что Обло-мов женится! Захар отвечает, что люди Ильинских еще ле-том сказали. Обломов был шокирован тем, что об их свадьбе говорят слуги, лакеи и т. д. И представления о прекрасной свадьбе омрачились для Ильи Ильича.

Обломов позвал Захара и сказал, что тот распускает фальшивые слухи насчет свадьбы. А фальшивые они, по-тому что свадьба — это хлопоты, издержки, надо будет ехать в Обломовку, там все обустраивать. В итоге Илья Ильич приказал Захару не распускать больше подобных слухов. Потом пришла Анисья и успокоила барина, ска-зав, что все это нелепица, никакой свадьбы и не будет, даже подумать об этом никто не смеет, не то чтобы ска-зать.

Когда она ушла, Обломов впал в уныние: он представил себе всю практическую сторону женитьбы, какие обязан-ности она налагает. Он вспомнил все, что касается Ольги, и какой-то голос внутри него сказал: «Поблекло, отошло!» «Что же теперь?» — подумал Обломов.

Обломов не знает, как теперь вести себя с Ольгой. От нее приходит письмо, в котором она назначает встречу в Лет-нем саду.

В саду Ольга встречает его одна, что очень встревожи-ло Обломова. Ольга говорит, что счастлива видеть его. Обло-мов допытывается, как Ольга могла одна прийти. А она весе-ла, довольна встречей и не замечает того состояния, в кото-ром Обломов пришел на свидание. Обломов говорит, что они поступают дурно, видясь тайком наедине, она может опоро-чить себя перед всеми знакомыми таким поведением, а они скажут, что это Обломов соблазнял наивную девушку. Оль-га говорит, что, значит, надо все сказать тетушке. Обломов предлагает не торопиться, а дождаться письма из деревни. Но Ольга говорит, что ждать больше не хочет, а потому зав-тра пусть Обломов приходит к ним. Ольга уходит, а Обломов в растерянности остается.

На другой день Обломов содрогается при мысль о том, что надо ехать к Ольге. Он решает, что до получения изве-стий из деревни он будет видеться с Ольгой только в воскре-сенье и при свидетелях. Он занимается весь день едой, ле-жанием, разговорами с Пшеницыной. Она достала из чула-на халат Ильи Ильича, но он отказывается больше его но-сить. Агафья Матвеевна все равно стирает халат.

От Ольги приходит письмо, в котором она пишет, что проплакала всю ночь, так как Обломов не приехал. В ответ Обломов написал, что простудился. Ольга пишет, чтобы он поберегся и не приезжал пока к ним. Илья Ильич очень об-радовался такому предложению Ольги. Позже сняли мо-сты, Нева еще не замерзла, и теперь уж Обломов никак не мог поехать к Ольге. Но вот положили мостки через Неву, и от Ольги пришел с письмом Никита. Обломов спрятался от него, а Захару и Анисье приказал ни о чем не говорить с ним.

Прошла неделя. Обломов в течение этого времени зани-мался с детьми Агафьи Матвеевны, беседовал с ней самой, только с братом не виделся ни разу.

Однажды утром Захар сообщил, что через Неву наконец навели мосты, а это значило, что в воскресенье надо ехать к Ольге. Обломова мучает эта обязанность, но, с другой сто-роны, в его воображении маячит все еще милое ему лицо Ольги. Он решает ждать вестей из деревни.

В это время и Ольге сообщили, что мосты наведены, и она радуется, что в воскресенье приедет Обломов.

В воскресенье Ольга с нетерпением ждала Обломова, тем более что барон сообщил, что в апреле она может ехать в свое поместье. Она мечтает о том, как Обломов обрадует-ся этой новости. Но Илья Ильич не явился в этот день.

В понедельник к Обломову пришла Катя и сообщила, что Ольга здесь, она сидит в карете и хочет посетить его. Обломов выгоняет из дома Захара и Анисью. Ольга вошла в дом. Она понимает, что Обломов не болел. Он говорит ей, что боялся толков, сплетен. Ольга говорит, что толки замол-кнут, как только они сообщат обо всем тетушке. Но Обло-мов стоит на своем. Ольга понимает, что здесь что-то не так. Обломов отвечает, что он хочет покоя. Ольга оглядывается вокруг, видит смятую постель, непрочитанную книгу и по-нимает, что Обломов начинает жить прежней жизнью. Она его обвиняет в том, что он не любит ее, но Обломов твердит в порыве, что она — его любовь, она движет им, он готов прямо сейчас идти куда угодно… только бы быть с ней. Оль-га уходит.

После ухода Ильинской Обломов вновь готов идти впе-ред, он понимает, в каком гадком месте живет. Ночью он прочитал почти все присланные Ольгой книги.

На следующий день Обломов оправдывался перед Пше-ницыной, что у него не было никакой барышни, это приез-жала портниха, которая шьет рубашки.

Вечером пришло письмо от поверенного Обломова, его соседа. Тот писал, что дела плохи, дом разваливается, доро-гу проведут далеко от Обломовки, от дел он отказывается, так как у самого много хлопот. И, конечно, Обломову следу-ет приехать самому, иначе он будет разорен.

Илья Ильич надеялся совсем не на такие вести.

О свадьбе теперь можно было думать только через год. Об-ломов продумывает разные выходы из положения: занять, заложить деревню, но отказывается от всего. Наконец он попросил Агафью Матвеевну, чтобы ее братец завтра при-шел к нему.

IX Материал с сайта

На следующий день Обломов спросил совета у брат-ца Пшеницыной. Тот говорит, что надо ехать, если дела так плохи. Иван Матвеевич расспрашивает Обломова о му-жиках, оброке и т. д. Но Обломов говорит, что ничего не знает, и просит его научить всему. Ведь он, Обломов, ба-рин, а потому ничего никогда не делал и не умеет. Тогда Иван Матвеевич предлагает Илье Ильичу поручить свои дела знающему человеку и написать на него доверенность.

У него есть такой — его сослуживец, честнейшая душа. Об-ломов соглашается.

Вечером того же дня Иван Матвеевич и Тарантьев об-суждают дело, которое они хотят провернуть с Обломо-вым. Тарантьев боится, что прогорят они, но Иван Матвее-вич уверен в своем сослуживце, кроме того, Обломов — на-стоящий олух, который ничего не смыслит ни в жизни, ни в делах.

Обломов говорит Ольге о письме из деревни и о том, что поручит все дела сослуживцу брата Пшеницыной. Ольги говорит, что нельзя доверять посторонним людям. Но Обломов уверяет ее, что им можно верить. И вот когда новый поверенный разберется с делами, будет построен новый дом, они поженятся. А на это надо около года. Ольга падает а обморок. Ее уносят в комнату. Оставшись один. Обломом решил, что сам поедет в деревню с поверенным, займет деньги, сыграет свадьбу с Ольгой, а потом и Обломовку устроит, как надо.

Вышла Ольга, в ее глазах Обломов прочитал решение расстаться.

Она говорит, что слишком понадеялась на свои силы, но Обломова не переделать, он умер уже. Ведь через год он так и не построил бы своей жизни, своего имения. А если бы они поженились, он бы засыпал с каждым днем все креп-че и крепче, а она никогда не устанет жить. Также она го-ворит, что любила в нем то, на что указал ей Штольц, что они выдумали с ним. Ольга плачет, Обломов понимает, что она сейчас говорит правду. «Отчего все погибло? Что сгуби-ло тебя? — спросила Ольга. — Нет имени этому злу». «Есть. Обломовщина», — ответил Илья Ильич и ушел, не подни-мая головы.

Обломов вернулся домой и не заметил, как на него натя-нули халат. Он погрузился в сон. Ничего не видел, не слы-шал, не понимал. Он всю ночь просидел в кресле. Утром по-шел снег. Захар предложил пирог, но Обломов отказался, у него началась горячка.

Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском

На этой странице материал по темам:

  • свадьба обломова
  • краткое содержание обломов 3 и 4 часть
  • обломов и ольга в саду
  • почему обломов не приехал к ольге
  • обломов краткое содержание 1 части


Обломов сиял, идучи домой. У него кипела кровь, глаза блистали. Ему казалось, что у него горят даже волосы. Так он и вошел к себе в комнату - и вдруг сияние исчезло и глаза в неприятном изумлении остановились неподвижно на одном месте: в его кресле сидел Тарантьев.

Что это тебя не дождешься? Где ты шатаешься? - строго спросил Тарантьев, подавая ему свою мохнатую руку. - И твой старый черт совсем от рук отбился: спрашиваю закусить - нету, водки - и той не дал.

Я гулял здесь в роще, - небрежно сказал Обломов, еще не опомнясь от обиды, нанесенной появлением земляка, и в какую минуту!

Он забыл ту мрачную сферу, где долго жил, и отвык от ее удушливого воздуха. Тарантьев в одно мгновенье сдернул его будто с неба опять в болото. Обломов мучительно спрашивал себя: зачем пришел Тарантьев? надолго ли? - терзался предположением, что, пожалуй, он останется обедать и тогда нельзя будет отправиться к Ильинским. Как бы спровадить его, хоть бы это стоило некоторых издержек, - вот единственная мысль, которая занимала Обломова. Он молча и угрюмо ждал, что скажет Тарантьев.

Что ж ты, земляк, не подумаешь взглянуть на квартиру? - спросил Тарантьев.

Теперь это не нужно, - сказал Обломов, стараясь не глядеть на Тарантьева. - Я… не перееду туда.

Что-о? Как не переедешь? - грозно возразил Тарантьев. - Нанял, да не переедешь? А контракт?

Какой контракт?

Ты уж и забыл? Ты на год контракт подписал. Подай восемьсот рублей ассигнациями, да и ступай куда хочешь. Четыре жильца смотрели, хотели нанять: всем отказали. Один нанимал на три года.

Обломов теперь только вспомнил, что в самый день переезда на дачу Тарантьев привез ему бумагу, а он второпях подписал, не читая.

«Ах, боже мой, что я наделал!» - думал он.

Да мне не нужна квартира, - говорил Обломов, - я еду за границу…

За границу! - перебил Тарантьев. - Это с этим немцем? Да где тебе, не поедешь!

Отчего не поеду? У меня и паспорт есть: вот я покажу. И чемодан куплен.

Не поедешь! - равнодушно повторил Тарантьев. - А ты вот лучше деньги-то за полгода вперед отдай.

У меня нет денег.

Где хочешь достань; брат кумы, Иван Матвеич, шутить не любит. Сейчас в управу подаст: не разделаешься. Да я свои заплатил, отдай мне.

Ты где взял столько денег? - спросил Обломов.

А тебе что за дело? Старый долг получил. Давай деньги! Я за тем приехал.

Хорошо, я на днях приеду и передам квартиру другому, а теперь я тороплюсь…

Он начал застегивать сюртук.

А какую тебе квартиру нужно? Лучше этой во всем городе не найдешь. Ведь ты ее видал? - сказал Тарантьев.

И видеть не хочу, - отвечал Обломов, - зачем я туда перееду? Мне далеко…

От чего? - грубо спросил Тарантьев.

Но Обломов не сказал, от чего.

От центра, - прибавил он потом.

От какого это центра? Зачем он тебе нужен? Лежать-то?

Нет, уж я теперь не лежу.

Что так?

Так. Я… сегодня… - начал Обломов.

Что? - перебил Тарантьев.

Обедаю не дома…

Ты деньги-то подай, да и черт с тобой!

Какие деньги? - с нетерпением повторил Обломов. - Я на днях заеду на квартиру, переговорю с хозяйкой.

Какая хозяйка? Кума-то? Что она знает? Баба! Нет, ты поговори с ее братом - вот увидишь!

Ну хорошо; я заеду и переговорю.

Да, жди тебя! Ты отдай деньги, да и ступай.

У меня нет; надо занять.

Ну так заплати же мне теперь, по крайней мере, за извозчика, - приставал Тарантьев, - три целковых.

Где же твой извозчик? И за что три целковых?

Я отпустил его. Как за что? И то не хотел везти: «по песку-то?», говорит. Да отсюда три целковых - вот двадцать два рубля!

Отсюда дилижанс ходит за полтинник, - сказал Обломов, - на вот!

Он достал ему четыре целковых. Тарантьев спрятал их в карман.

Семь рублей ассигнациями за тобой, - прибавил он. - Да дай на обед!

На какой обед?

Я теперь в город не поспею: на дороге в трактире придется; тут все дорого: рублей пять сдерут.

Обломов молча вынул целковый и бросил ему. Он не садился от нетерпения, чтоб Тарантьев ушел скорей; но тот не уходил.

Вели же мне дать чего-нибудь закусить, - сказал он.

Ведь ты хотел в трактире обедать? - заметил Обломов.

Это обедать! А теперь всего второй час.

Обломов велел Захару дать чего-нибудь.

Ничего нету, не готовили, - сухо отозвался Захар, глядя мрачно на Тарантьева. - А что, Михей Андреич, когда принесете барскую рубашку да жилет?..

Какой тебе рубашки да жилета? - отговаривался Тарантьев. - Давно отдал.

Когда это? - спросил Захар.

Да не тебе ли в руки отдал, как вы переезжали? А ты куда-то сунул в узел да спрашиваешь еще…

Захар остолбенел.

Ах ты, господи! Что это, Илья Ильич, за срам такой! - возразил он, обратясь к Обломову.

Пой, пой эту песню! - возразил Тарантьев. - Чай, пропил, да и спрашиваешь…

Нет, я еще отроду барского не пропивал! - захрипел Захар. - Вот вы…

Перестань, Захар! - строго перебил Обломов.

Вы, что ли, увезли одну половую щетку да две чашки у нас? - спросил опять Захар.

Какие щетки? - загремел Тарантьев. - Ах ты, старая шельма! Давай-ка лучше закуску!

Слышите, Илья Ильич, как лается? - сказал Захар. - Нет закуски, даже хлеба нет дома, и Анисья со двора ушла, - договорил он и ушел.

Где ж ты обедаешь? - спросил Тарантьев. - Диво, право: Обломов гуляет в роще, не обедает дома… Когда ж ты на квартиру-то? Ведь осень на дворе. Приезжай посмотреть.

Хорошо, хорошо, на днях…

Да деньги не забудь привезти!

Да, да, да… - нетерпеливо говорил Обломов.

Ну, не нужно ли чего на квартире? Там, брат, для тебя выкрасили полы и потолки, окна, двери - все: больше ста рублей стоит.

Да, да, хорошо… Ах, вот что я хотел тебе сказать, - вдруг вспомнил Обломов, - сходим, пожалуйста, в палату, нужно доверенность засвидетельствовать…

Что я тебе за ходатай достался? - отозвался Тарантьев.

Я тебе прибавлю на обед, - сказал Обломов.

Туда сапог больше изобьешь, чем ты прибавишь.

Ты поезжай, заплачу.

Нельзя мне в палату идти, - мрачно проговорил Тарантьев.

Враги есть, злобствуют на меня, ковы строят, как бы погубить.

Ну хорошо, я сам съезжу, - сказал Обломов и взялся за фуражку.

Вот, как приедешь на квартиру, Иван Матвеич тебе все сделает. Это, брат, золотой человек, не чета какому-нибудь выскочке-немцу! Коренной, русский служака, тридцать лет на одном стуле сидит, всем присутствием вертит, и деньжонки есть, а извозчика не наймет; фрак не лучше моего; сам тише воды, ниже травы, говорит чуть слышно, по чужим краям не шатается, как твой этот…

Тарантьев! - крикнул Обломов, стукнув по столу кулаком. - Молчи, чего не понимаешь!

Тарантьев выпучил глаза на эту никогда не бывалую выходку Обломова и даже забыл обидеться тем, что его поставили ниже Штольца.

Вот как ты нынче, брат… - бормотал он, взяв шляпу, - какая прыть!

Он погладил свою шляпу рукавом, потом поглядел на нее и на шляпу Обломова, стоявшую на этажерке.

Ты не носишь шляпу, вот у тебя фуражка, - сказал он, взяв шляпу Обломова и примеривая ее. - Дай-ка, брат, на лето…

Обломов молча снял с его головы свою шляпу и поставил на прежнее место, потом скрестил на груди руки и ждал, чтоб Тарантьев ушел.

Ну, черт с тобой! - говорил Тарантьев, неловко пролезая в дверь. - Ты, брат, нынче что-то… того… Вот поговори-ка с Иваном Матвеичем да попробуй денег не привезти.